типично римско-языческом стиле, который нашел в этом случае Александр I: он приказал Оресту Кипренскому нарисовать портрет Марина с орденом на шее. Не случайно тема посмертной славы в поэзии вызывала античные (языческие), а не христианские ассоциации. Так, весь цикл «памятников» — Ломоносова, Державина, Пушкина — представлял собой открытую вариацию традиции Горация. Еще более показательно в этом отношении стихотворение Державина «Лебедь», где откровенно античный образ поэта-лебедя воплощает даруемую поэтической славой победу над смертью. Кстати, тема не славного родом, но избранного богами поэта — прямая отсылка к горацианской традиции:
Уже само воплощение мысли о смерти в образах, развернутых полностью вне христианства, было решительно невозможно до XVIII века. Если Ломоносов хотя и с явной проекцией на себя самого, но все же перевел античного поэта с его представлением о бессмертии, то Державин и Пушкин создали совершенно оригинальные, ориентированные на свои реальные биографии, представления о вечном величии русского поэта. Тема бессмертия души в этих текстах отсутствует, но нельзя утверждать, что это продиктовано античным источником. Пушкин, в частности, сознательно вводил в свое стихотворение и христианский мотив милосердия («И милость к падшим призывал»), и цитату из Корана, включив ее в последний стих — наиболее ударное место текста[266].
Если люди идеологии раскола в Петровскую эпоху обращали весь свой дух к мыслям о смерти и посмертном бытии, то дворянская государственность этих лет была настолько занята земными делами, что у нее просто не оставалось времени для размышлений о «потусторонних» вопросах. Если упоминается необходимость не щадить ради государства свою жизнь, то только как обоснование права не щадить и жизни других. Петр I в укоризненном письме сыну напоминал, что для общего дела не жалеет собственной жизни и потому не может пощадить его, «непотребного». У того же Петра I мысль о смерти вызывала лишь обострение тех же самых государственных забот, которые занимали его и при жизни[267].
Уже к середине XVIII века смерть сделалась одной из ведущих литературных тем. Это явилось отражением существенных сдвигов в самой жизни. Петровская эпоха была отмечена идеей группового бытия. Человек как бы растворялся в государстве, и собственная смерть казалась незначительной перед лицом государственной жизни. Для той части дворянства, которая сохраняла старые формы быта, переживание смерти зависело от системы традиционных церковных представлений и — еще больше — от тщательно соблюдаемых обрядов. Однако немалые пласты в русском дворянстве оказались перед необходимостью выйти за пределы этих представлений. Прежде всего это было связано с преломлением обстоятельств войны в сознании людей. Военное поведение в XVIII веке приобретало черты, резко отличающие его от предыдущих столетий. Оно стало глубоко личным. Слава, честолюбие, жажда подвига — все эти переживания уже в значительно меньшей степени относились к роду и семейству и почти полностью определяли индивидуальную судьбу. Это отразилось, в частности, в том, что награды начали приобретать персональный характер. Такие награды, как денежные дачи солдатам, участникам сражения, или медали для офицеров, еще были групповыми — они выдавались отличившимся полкам или подразделениям. Но ордена с самого начала их введения были индивидуальными, а самый почетный боевой орден — Св. Георгия — мог быть завоеван офицером только за личный подвиг. Подвиг мог увенчиваться не только орденом, но и смертью. Смерть тоже сделалась личной и начала представлять как бы высшую награду честолюбия. Принц де Линь, желая польстить Екатерине II, сказал ей, что, родись она мужчиной, она была бы знаменитым полководцем и выиграла бы сотни сражений. Честолюбивая императрица отвечала ему, что он ошибается: она была бы убита молодой, в одном из первых сражений. Переплетение военной смерти и подвига, венчавшего большую карьеру, отразилось в надгробных надписях этих лет. Пушкин хотя и не без оттенка иронии, но с почти документальной точностью воспроизвел надпись на могиле отца Татьяны Лариной:
Между указанием на принадлежность Господу и названием чина — союз «и», соединяющий однородные члены: служба занимает место в одном ряду с христианским определением «Господний раб». Верность пушкинского текста жизненной реальности подтверждается сопоставлением с подлинными надгробными надписями тех лет. Упоминаемый нами в другом месте сотрудник Петра I Иван Неплюев сам сочинил незадолго до смерти надгробную надпись, оставив место лишь для дня кончины, — он завещал высечь на своей могиле: «Здесь лежит тело действительного тайного советника, сенатора и обоих Российских орденов кавалера Ивана Неплюева. Зрите! Вся та тщетная слава, могущество и богатство исчезают, и все то покрывает камень, тело ж истлевает и в прах обращается. Умер в селе Поддубье, 80-ти лет и 6 дней, ноября 11-го дня 1773 года»[268].
Благочестивый призыв, с которым обращается уже покойный Неплюев к проходящим мимо его могилы, включает в себя тем не менее подробное перечисление орденов и чинов, завоеванных государственной службой. Даже из-под камня Неплюев гордится своими государственными заслугами, противореча собственной традиционно смиренной надписи.
Однако с наибольшей силой характерная для века жажда личной, ни с кем не делимой славы отразилась в надписи на могиле А. Суворова. Державин посетил умирающего опального полководца в доме его родственника графа Хвостова в Петербурге. Суворов, которого мнение потомства волновало и в эту минуту, спросил Державина, что бы он написал на его могиле. Державин отвечал, что много слов тут не надо, достаточно — «Здесь лежит Суворов». Умирающий пришел в восторг: «Помилуй Бог, как хорошо». В этой надписи, в ее лаконизме, напоминающем язык Цезаря, в отказе перечислять чины, должности, ордена и заслуги, была высокая гордыня: то, что составляет неподражаемое «я» полководца, личностное достояние — выше всех наград.