Лишь однажды мне посчастливилось подбить камнем из пращи одного жеребчика. Я жил один три года, поветрие не возвращалось больше - на вторую осень мне удалось голодом приучить жеребца к уздечке и телеге, которую я нашел в деревне.
Ездить по окрестностям и охотиться стало легче - но я баловал себя вылазками нечасто. Меня беспокоил пару раз виденный в лесу дым - с людьми встречаться не хотелось.
Одиночество порождает чудачества. В лунные ночи я позволял себе развлечься - нагишом гонял по мокрым пустошам неоседланную лошадь, ложился на круп, пялясь в звездное небо.
В одну из таких прогулок меня и вынесло к людям, то были расположившиеся на отлогом берегу реки цыгане.
Первой меня заметила замарашка, чистившая речным песком котел. Дуреха подняла крик, набежали ее сородичи, залопотали, хватаясь за ножи. Часто повторялись слова “мануш - лоло”, позже я узнал, что таково цыганское прозвище дьявола, что значит “Красный человек”.
Мне стало весело, я и вправду возомнил себя существом высшим и для железа неуязвимым, цыгане лопотали, как обезьяны, и загоняли детей под покрышки фургонов. Я заставил жеребчика плясать, гикнул и снял серебряное запястье - из тех, что нашел в развалинах.
Запястье я швырнул девке - судомойке, бесстыжая задрала юбки, закрываясь от меня - и взамен сверкнула голыми бедрами и лобком.
Но, помедлив, метнулась, схватила серебро и быстро надвинула мой браслет чуть не до локтя.
Ее родичи шарахнулись - никто не отнимал подарка - теперь она была отмечена и неприкосновенна. Я бы еще долго куражился над бродягами, но тут от костра поднялся человек, наряженный в студенческую мантию, - он крикнул по-немецки с сильным южным придыханием:
- Дурачье! Это - человек!
Тут негодяй метнул камень, рассек мне висок, кровь залила левый глаз и я поспешил убраться.
Человеческим обществом я насладился еще года на три, разве что долго потом, в полусне вспоминал о греческих налитых бедрах цыганки в тонкой патине сыпучего речного песка.
Продлевая воспоминания, я смастерил свирель, наподобие птичьего манка, и часами сочинял мелодии, которые сделали бы честь знаменитому Крысолову, который лет тридцать назад избавил Гаммельн от крыс и детей. Вся разница в том, что от моих наигрышей крысы бежали бы прочь что есть духу.
Свирель и выдала меня. На пятую ночь меня разбудили тумаками.
Спросонок я отбивался плохо - меня вытащили из хижины и, поколотив, подвесили за ноги на уцелевшую перекладину въезжих ворот.
Веревка вращалась, рожи, искаженные факелами не пугали, но забавляли меня. Вскоре я понял, что оборванцы сами не знают, чего хотят от меня.
- Обыщи халупу, Плакса, - сказал один и дал мне тычка под ребра.
Я порадовался родной пришепетывающей речи Малегрина.
- Эй, ты, мразь, мы жрать хотим, пить хотим. У тебя бабы есть? Небось, в лесу попрятались? Отвечай!
- Ешьте и пейте. Родник под рукой, а в лесу бегает ужин. Баб можете поискать в могильниках. Там есть вполне целые.
Мое гостеприимство пропало втуне. Они разворошили мое хозяйство, спугнули коня, жадничая, разбили горшок с остатками крольчатины. Одного из них я узнал - они называли его Воеводой, прежде он служил десятником замковой стражи.
- Ну, вы, кончайте балаган. Я - Даниель. Ваш, сукины дети, князь.
Они конечно же ржали и улюлюкали и трясли тряпьем и распяливали рты пальцами и пускали ветры и орали где и в каких позах видали и князей и княжеских матерей и деток и теток, и что теперь у них - свобода, и каждый сам себе князь, и как они подтирались моими грамотами…
Я терпеливо ждал, когда они иссякнут. Они трусили и куражились друг перед другом.
- Убить меня вы можете хоть сейчас. Но напоследок я поиграю в ясновидца. Итак, мои милые, когда все перемерли от чумы, вы поначалу дали драла, побирались каждый по отдельности, но работать не хотели, потом один из вас стал воровать, но делал это бездарно, и потому палач оттяпал ему оба уха, -
(при этих словах тот, кого они окликали Корчмарем, надвинул колпак поглубже.)
- Так как и на Германской Марке и в Брабанте вы были нужны как зубы в заднице - вас повыгоняли отовсюду, по выговору определяя, что вы родом из зачумленных мест. Вот и сейчас вы ошиваетесь по обочинам дорог, кривляетесь перед проезжими, грабите тех, кто послабее. А монах - вон та свечная рожа, врет паломникам, что он вернулся из Святой земли. При этом вам никто не верит, хуторяне травят вас собаками, и вы, пятеро, не можете наскрести денег даже на одну самую дешевую и старую шлюшку. Молчите? Стало быть, я - прав. Вы надеетесь, что зарезав меня и выкрав грамоты, сможете выдавать себя за княжескую свиту и попрошайничать уже в замках сеньоров. Черта с два, мои хорошие. За версту видно, в каком свинарнике вы родились. Скверная латынь вашего монашка и для богадельни не сгодится. Так что если вас не вздернет первый же стражник, вы перегрызетесь между собой из-за миски супа или женщины, а от баб вы, как видно, отвыкли. На Малегрине можно ставить крест, вокруг целая Европа, дремотный и безмозглый Корабль Дураков. Можно таких дел наворотить! Вы лаетесь из-за дерюги, а получите малинские кружева и росских соболей. Вы мечтаете о кривой подавалке из придорожной пивной, а будете спать с чистенькими барышнями и жирными аббатисами. Вы ели трупы, не отворачивайтесь, моралистов тут нет, а зима была строгой, а будете собак кормить парной свининой и цесарками. У вас есть право - и не я, а Бог дает его вам - право обездоленных. А в него входит все - от виселицы до богатых поместий.
Свою речь я окончил уже на земле, растирая вспухшие запястья.
- Твои слова бы Богу в уши, - буркнул Воевода - он был рад, что наконец-то решают за него, - Черт с тобой. Ты - наш Князь. А дашь пожрать - будешь хоть Папой, хоть Христом.
Вскоре они насытились, пришли в себя, заулыбались, я смотрел на них, заросших, вшивых, с красной