на привычное, нельзя вернуться к обычному, человеческому, уже будет навсегда, все, конец.

* * *

Что-то мне говорило, что завтра важный день. По TV показывают какие-то сценки комичные. Мне кажется, это очень вредно, такое искусство. Все серьезное становится смехом. За кадром голоса смеются, сигнализируя, что пора смеяться. И никто не думает о том, что высмеянное серьезно. Оно уже обросло комом смеха, закутано, как одеяло, в смех. И министр здоровья мадам Барзак с презервативом — это тоже смешно. Да что это за зрители-дикари, которым презерватив надо показывать! Как я ненавижу женщин- комиков. Какое это убожество душевное! Как будто они уже такие как есть не смешны?! Как будто надо еще что-то разыгрывать — они мазохистки будто! Я сразу представляю Катрин — как она приходит, садится раздвинув ноги, кончик носа шевелится… Из-за того, что в своей жизни она доставила удовольствие некоторому количеству самцов, она думает, что всему человечеству дала радость. Уже просто своим существованием. Это у них в генах, они с этим рождаются: я женщина и все человечество зависит от удовольствий и несчастий (что куда более важно), которые я принесу.

Я все это думал, а сам взял и позвонил Катрин: «Приезжай, я тебе за такси заплачу». Я представил ее самодовольное выражение лица, если сидела недалеко от зеркала, обязательно на себя взглянула несколько раз, волосами тряхнула, полюбовалась на себя. Сказала, правда, что не может сразу, а только через два часа. Ну ладно. Я, повесив трубку, пошел на кухоньку. У меня там много разных бутылок. Я все их принес на подносе в комнату и, сев на пуф Антонио, как у Сержа, по-арабски, стал пить и смотреть телевизор.

Я напивался тихонечко, смотрел теле и стал вспоминать свое последнее самоубийство. Я жил тогда в 15-м — еще и райончик на меня подействовал, впал в отчаянье. У меня тогда была французская девушка Мари. Очень французская, черненькая, портативная Мари, похожая на какую-то небольшую собачку с гладко-черной шерсткой, с квадратной стрижечкой и черными, чуть навыкате, глазами из-под прямой челки. Всегда в черном, с кучей всяких колечек и цепочек, в черных чулочках и из-за старшего брата немножко сочувствующая ПэСэ (Коммунистическая партия Франции).

В тот день я воображал себя поэтом — или не знаю уж кем я себя воображал, в белой рубахе с открытой грудью, как Бальзак на портрете или Барнар Анри Леви. Я сел писать ей письмо и, весь дрожа, начал: «Дорогая Мари!» По-русски! Какой ужас меня охватил тогда, я тогда сразу понял, что это предсмертное письмо. И ужас в том, что я его — по-русски! Мари!!! Она же не знает по-русски! Я себя тогда одернул, казалось еще возможным — одернуть, и написал: «Шэр Мари», а что дальше — не знал. И так я сидел часа два с «Шэр Мари» вверху белого листа. Я не только не знал, что написать, а вообще ничего. Это и решило все.

Валялся потом, напившись портвейну, возле своей металлической кровати, в слезах, и вспоминал рассказ — то ли Пушкина, то ли кого другого. Пушкина. «Дуэль». Или «Выстрел»? Мое второе самоубийство показалось мне, как в рассказе, отместкой за неудачное первое. Там, в рассказе, мстящий за неудачную первую дуэль, не убивает, вернувшись через много лет. И я знал, что во второй раз тоже не убью себя. То есть смерть не придет. Моя смерть, как тот человек, кушающий вишни, — издевалась надо мной уже. И я как проклятый сидел на полу и напевал ужасные русские песни — тощища была, как раз для самоубийства. Только жалко себя было невыносимо. Говорят, у Есенина слезы на лице были, когда его нашли с петлей на шее. Правда, сейчас пишут, что его убили. Русские хотят, чтобы все у них были убитыми. Конечно, всех что-то убивает. Но зачем они желают, чтобы это что-то было Государством? Романтично — Россия убила. Спился — Россия-забулдыга. Предали — Россия-тварь. Разлюбили — Россия-блядь. Разве так про Эстонию скажешь? Это что за блядь такая, Эстония? Вот Россия — Блядь так уж Блядь! Так они государство на пьедестал и ставят и дают ему, ей, России, все полномочия и права над личностью. А над индивидуумом разве кто хозяин? Если, конечно, он другим не помеха. Но в том-то и дело, что больше всего хочется помешать. Может, люди и кончают с собой, потому что не в силах мешать никому…

Вспоминая все это, я лежал на полу, телевизор включен, бутылочки стоят. И мне казалось, что я какое-то бесполое существо. И от этого мне хорошо было. Невесомо. Как в дороге — когда уже покинул какое-то место, но и не прибыл еще в пункт назначения, еще не там. Но я вспомнил о Катрин, и все стало на свои, конкретные, решительные места.

Сегодня в метро на Страсбург — Сен Дени услышал барабаны. Там толпа людей стояла, и исполнителей не видно было. Но ясно, такую музыку только черные могут исполнять. Как можно говорить, что они такие же, как французы?! Неправда ведь. Успокаивают, что ли, так людей? Потому что если сказать, что не такие когда смеются, у них кастрюли на кухне летают, а когда ругаются, то летают кулаки, и музыка двадцать четыре часа в сутки, — испугаются и не примут?

* * *

Боялся пропустить звонок Сержа. Он позвонил, и я разговаривал с ним сидя в кресле. Такая слабость в ногах. Он сказал, что лучше бы я к ним сегодня не заходил за деньгами. У них не все хорошо. Я набрался храбрости, подумав, что он ведь видел меня вчера в минуту слабости, когда я об Уайльде и o смерти говорил, и спросил: «Нехорошо с Дани?» — и Серж на минуту замолчал и потом тихо сказал: «Да». И я тогда закричал по-английски: «Ай уонт ту хелп!» (Я хочу помочь) — и он мне сказал: «Ю ар ту гуд ту би тру (Таких хороших на самом деле не бывает), Донатас…» Меня так никто давно не называл, полным именем, все Дан, Данат. Я ему предложил встретиться в кафе, не в модном, а в никому не известном, потому что подумал: ему люди сейчас неприятны, но поговорить, наверное, хочется. И сказал, что не из-за денег, мне наплевать на деньги, а просто чтобы ему не так тяжело было… Дал ему адрес, сказал, что буду там в час тридцать. Он не обещал…

Не пришел он, конечно. Я съел дюжину эскарго — 30 франков всего! — слава Богу, не видел там араба с кочном седым, он мне, по-моему, даже приснился. Купил тортик абрикосовый. Еле дотянул до конца дня. Еще и похмелье — но не уподобился соотечественникам, не стал пиво пить утром. Купил на вечер. Буквально прибежал домой и первым делом на телефон взглянул — будто могло на нем как-то отразиться, звонил мне Серж или нет.

Я поужинал. Потом плотно задернул шторы, чтобы сумерки были. Включил подсветки ежа-солнца, TV без звука. Сел пиво пить. Очень хорошо стало. Хоть и обдало потом после первой бутылочки — значит, много выпил вчера. Я увидел темные очки Антонио и вспомнил — как радовал он меня всегда при встречах, но подумал, что он, верно, настоящий поэт. Он появляется на какое-то время, принимает участие в пьянках, гулянках, девушки его интересуют — он все-таки моложе меня и его еще активно интересуют девушки: как их заманить, как ими овладеть, где есть такие, каких можно… Но потом он исчезает, прячется в свою скорлупу и пишет, наверное, пишет стихи. Ему, наверное, немножко стыдно, что он поэт. В наше-то время!? Но его оправдывает то, что он русский поэт. А там, в России, поэт все еще фигура специфическая.

Но и это уже проходит, под горку катится. Вот, мои любимые три слова мусор, сумерки, капуста — могут быть началом поэмы «Бедная мать и обосранные дети». Так по-русски называли ситуацию полной мизерии (От итальянского miseria — несчастье, нищета), когда мало того, что женщина бедная, так у нее еще и дети обосраны. Но ведь это отношение к словам вызвано вдолбленной в голову литературой и общественным мнением, мнением мещанского большинства, что капуста — это бедность. И тут же сценка предстает — дворик гадкий, мусорная яма, сумерки крадутся к перекошенному дому с тусклым огнем в окне. Дверь скрипит, и изможденная женщина на пороге выплескивает прокисший обед из капусты в мусорную яму. А за приоткрытой дверью крики ее больных детей и виден край стола и локоть руки рабочего, подпирающей впалую щеку — 16-часовой рабочий день, еще до Маркса, — мусор, сумерки, капуста. Но вот Антонио мой, он иначе бы увидел! Он и солдат афганских «эклерами» и «конфетами» видит — а не изуродованными трупами, не сошедшими с ума ветеранами. А я, я как вижу? Так ли уж розово-весело? Или тянет меня все-таки на что-то смертельное?

* * *

Наобижал вчера Катрин. Благо был пьян и не стеснялся, заставлял ее мной заниматься. Долго-долго. Но в постели лучше всего американцу с русским. Они похожи тем, что принадлежат большим нациям и сами большие. Борьба у них получится равносильной. Почему я сказал: борьба? Что-то не припомню, когда был в постели с кем-то и думал бы. о безоблачном счастье, мире. Всегда какие-то клубы туч и дыма, как на поле боя. Когда связи случайные, то и относишься к ним с насмешкой и иронией — ну, что, цыпочка, уже стонешь? Когда с Мари был, то обида не оставляла — почему ты такая, а не другая, Мари, побольше бы и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату