единый и цельный смысл Слова — поскольку оно может постигаться нами.
О Боге в речи философа: Несколько наблюдений
1. Как представляется, в философских текстах целесообразно устанавливать наличие по меньшей мере трех лексико-стилистических слоев, из которых первый и третий могут даже представать как противоположные по функции и смыслу.
Вот эти три возможных слоя: 1) первый содержит в себе те термины или, лучше, ключевые слова, на которые обращено все внимание мыслителя; он с ними работает и ради них — т. е. ради схватываемого в них смысла — создает свой текст; как говорится, вокруг этих слов вращается его мысль; 2) второй складывается из обслуживающих группу главных, ключевых слов, специальных слов и выражений, — они до известной степени терминологичны, однако функционируют, скорее, формально, поскольку не притягивают к себе основного внимания, и они заимствуются из обычного (для такой-то эпохи) философского, обще культур но го и общенаучного языка; 3) наконец, третий слой — это слой непосредственной, «естественной», дотерминологической речи, — если слой первый знаменует особую строгость философии (независимо от того, провозглашает ли она себя в качестве «строгой науки» или нет), то третий слой осуществляет непременную связь философской мысли с простым обыденным языком, со всякой донаучной и философской речью, связь, которая, по всей вероятности, жизненно необходима для нормального существования и функционирования как любой науки о культуре, так и философии и которая, если я не ошибаюсь, отрицается и отвергается только наукообразной — ненаучной, мнимонаучной философией, и то лишь в приступах близорукой самонадеянности. Третий слой — это слой как бы живой речи, которой, конечно же, не возбраняется быть и сколь угодно сухой, невыразительной и «мертвой».
2. Как соотносятся между собою три предложенные нами слоя, всецело зависит от условий философствования, в какие входит и индивидуальность мыслителя. На каком-то краю философии первый слой может почти до конца отмирать, если, к примеру, философская мысль начинает расплываться в необязательной эссеистичности и усматривает в этом особенный смысл, однако и в этом случае в тексте будет сохраняться какой-то момент, который станет отличать этот текст от текстов иного жанра и предназначения. Однако большинство философов не отказываются от определенных особо маркированных ключевых слов, и трудно вообразить себе, как бы они могли обойтись без них. Зато философу может без труда представиться, что живая речь, донаучная, дофилософская и дотерминологическая, не имеет никакого отношения к его изложению: хотя слово «изложение» и намекнет ему на то, что то,
3. Если только я не ошибаюсь, как раз философы, увлекаемые точно увиденным смыслом, какой и составляет самую суть их философского волнения, склонны к тому, чтобы не сокращать, а расширять стилистический диапазон в своих текстах — дистанцию между строгостью точного и терминологически функционирующего слова на одном полюсе и сугубой вольностью «простого» слова — на другом. К таким философам безусловно не относился Кант, разумевший философскую речь иначе, и безусловно относился А. Ф. Лосев, у которого всякое ключевое слово — то, ради которого и городится весь огород, — всегда могло чувствовать себя привольно: оно, неукоснительно
4. В последнее время, в разных аспектах, привлекает к себе внимание та зона мысли, в которой философское плавно переходит в дофило-софское, и обратно, философское тесно соседствует с «беллетристическим», речь терминологическая — с «простой* и т. д.[1] Это свидетельствует о том, что современное сознание — и это до крайности своевременно — обращает свое внимание на то, что все взятое по отдельности, в том числе и философия, и любая наука, по своей сущности не замкнуто, но открыто изнутри себя в направлении всего прочего и остального. Я бы сказал, что такая открытость изнутри себя вовне и соответствующий переход границы есть со- конституирующий всякую отдельную область знания момент, однако сейчас это звучало бы голословно и претенциозно. Куда интереснее то, что М. А. Гарнцев констатирует в тексте Плотина: «<…> о лексике Плотина, в коей абстрактные философские термины аапросто уживаются со словечками, выхваченными из разговорного языка, можно (не ровен час) написать целую диссертацию <…>»[2]. Можно не сомневаться, что такая диссертация будет написана; сама же характеристика неплохо подходит и к стилю и лексике А. Ф. Лосева, что не удивительно, коль скоро у этих философов был и общий учитель — Платон, и (в известной мере) даже общая традиция. Само же замечание М. А. Гарнцева в высшей степени ценно, и по поводу его можно лишь вместе порадоваться тому, что за последние 80—100 лет философское сознание одолело колоссальный путь, прежде всего в познании самого себя и, следовательно, всего того,
5. В своей характеристике стиля Плотина М. А. Гарнцев пишет, далее, о том, что философ пользовался определенными «метафорическими маркировками». «Кроме того, Плотин использовал определительное местоимение ???? (“[оно] само”) и — в особенности — указательное местоимение ??????, которые употреблялись им в несобственном смысле, ибо “единое” невозможно определить как нечто и на него невозможно указать как на нечто (именно поэтому при переводе их — по мере надобности — оправданы кавычки). Вместе с тем средний род этих местоимений отнюдь не являлся для Плотина непременным, напротив, иногда автор “Эннеад” с легкостью перескакивал со среднего рода на мужской и обратно, хотя речь шла об одном и том же “референте” <„„>»[3] .
Однако, стоит еще задуматься над тем, в какой мере такое употребление указательного местоимения — несобственное. Ведь, насколько можно судить, в духе греческого языка было не только умение давать первозданные имена (как полагал М. Хайдеггер), но и умение воздерживаться в нужных случаях от прямого именования. Эта последняя способность сильно подорвана (если не сведена на нет) в новоевропейских