Жаль, что я не успел закончить свою лунную дилогию, подумал я и закрыл глаза.
Дальше помню только, что кто-то рядом взревел диким голосом, а потом все смолкло. Выстрела не последовало. Я открыл глаза и увидел, что Пермяков лежит, уткнувшись лицом в грязную мостовую, а Островский, заломив ему руки за спину, надевает наручники. Чуть поодаль обнаружился внушительных размеров пистолет.
— Эти пижоны обожают «Вальтер», — усмехнувшись сказал Островский, подняв его, передернул ствол и поставил на предохранитель.
— А с этой что делать? — спросила Настасья.
Она подошла под ручку с какой-то женщиной.
— Ты, гад проклятый, еще ответишь за Михалыча! — выкрикнула женщина и плюнула в меня.
— У нее тоже «Вальтер»? — спросил Островский.
— Да, — ответила Настасья.
— Боже мой, кто-нибудь объяснит мне, откуда у противников такая любовь именно к этой модели?
— Иван, — сказала Настасья. — Дальше мы справимся сами, уезжайте быстрее.
Уговаривать меня не пришлось. Я метнулся к машине, и через пару секунд мы уже мчались по Среднему проспекту. До станции метро «Спортивная» мы с Игнатьевым не обменялись ни единым словом. Я не знал, что сказать. Каждый раз, обернувшись и пытаясь спросить: «Как дела?», я видел перед собой белую маску перепуганного до смерти человека. Мне показалось, что он, в некотором смысле, потерял способность не только здраво анализировать ситуацию, но и думать вообще. Ему нужно было время, чтобы прийти в себя. Да, честно говоря, и мне тоже. Не каждый день тебя пытаются пристрелить.
— Дружище, вы сможете самостоятельно добраться до «Горьковской»? — спросил я.
Игнатьев кивнул. Но я ему не поверил. Выглядел он отвратительно.
— Ладно, давайте обойдемся без этих глупостей. Отвезу вас к Гольфстримову сразу, сейчас посмотрю нет ли слежки и — вперед.
— Нет, — ответил Игнатьев. — Я справлюсь. Это же «Спортивная»? Остановитесь.
— Хозяин барин, — согласился я.
Наверное, он был прав. Очень часто панику можно победить, просто тупо выполняя инструкцию. Я с тревогой смотрел, как Игнатьев движется к входу на станцию, слегка заваливаясь налево, и понимал, что самостоятельные передвижения позволят ему быстрее прийти в себя.
Я осмотрелся. Слежки не было.
Глава 11
1
Вот и еще один пункт инструкции выполнен — мы на пути к Зеленогорску. Я с удовлетворением отметил, что пешая прогулка помогла Игнатьеву взять себя в руки. К тому же к нему вернулась способность думать и говорить.
— Что это было? — спросил он мрачно.
— Пустяки. Пермяков и Пугачев решили, что вас нужно убить. Но у них ничего не вышло. Не хватило сноровки. Считайте, что вы легко отделались.
Если бы я не был писателем, то не обратил бы внимания на возникшую паузу. Из общих соображений было понятно, как должен был бы строиться наш дальнейший диалог. «Не может быть! Не верю! Какая белиберда! С чего бы это они»! Но ничего подобного я от Игнатьева не услышал. Он сидел, низко опустив голову, и молчал. Я не психолог, но объяснение подобному поведению могло быть только одно — он знал, почему Пермяков и Пугачев решили его убить, и находил их действия оправданными.
Мои романтические представления о том, что нехорошо уничтожать писателей только за то, что кому-то не нравятся сочиненные ими тексты, столкнулись с какими-то неведомыми мне резонами. Я глубоко задумался. Неужели существуют ситуации, когда убийство представляется разумным не только палачам, но и самой жертве?
Мне стало любопытно. Если бы я сочинял текст про потерявших смысл жизни литераторов, то подобный психологический выверт, без сомнений, добавил бы моим героям объема и глубины. Но это в тексте, а в реальной жизни такой сюжетный ход практически исключен. Трудно ожидать, что не слишком удачливый писатель к тому же нелюдимый и коммерчески бесперспективный, мог вызвать столь сильную эмоциональную реакцию у… у противников. Впрочем, откуда мне знать, как работают у начальников мозги?
Неожиданно до меня дошло, что история с Игнатьевым не столько гадкая и опасная, сколько таинственная. Да и поведение самого Игнатьева — загадка. Не могу сказать, что мне захотелось ее разгадать. Если бы я мог убежать, то с удовольствием бы сделал это. При всем свойственном мне любопытстве.
Хорошо было бы написать книгу о трусости. Не о страхе, а именно о трусости. И не о предусмотрительности, которую часто путают с трусостью. Страх — это всего лишь повод сделать выбор, предусмотрительность — это попытка извлечь из своего страха наибольшую выгоду, а трусость, соответственно, непреодолимое желание отказаться от выбора. Поскольку предусмотрительность и трусость мне совсем не свойственны, в истории с Игнатьевым я выбрал третий вариант, поддался давлению совести, моментально лишив себя возможности получить выгоду или, что, наверное, было бы разумнее, остаться в стороне. Но все эти рассуждения хороши для книги, а в реальной жизни я свободы выбора давно лишен.
Писатель не должен убивать другого писателя. Даже самоубийство для писателя должно быть исключено. Почему я так решил? Сам придумал или кто-то мне это подсказал? Мне почему кажется, что кто-то долго и нудно вдалбливал эту неочевидную истину в мою голову. И я это затвердил, да так твердо, что по-другому думать уже не могу. И не хочу. Не исключено, что я ошибаюсь. Но это ничего, в сущности, не меняет. Я должен был попытаться спасти Игнатьева, и я это сделал. Конечно, без отца, Настасьи и Островского у меня бы ничего не получилось. Но это говорит только о том, что у энэнов способность делать хорошие дела выше, чем у людей. Что приятно.
— Простите, Игорь, мне кажется, что вы знаете вескую причину, заставившую Пермякова и Пугачева приговорить вас к смерти. Это так?
— Да, — ответил Игнатьев. — На их месте я поступил бы так же.
— Вот даже как! — удивился я.