мучительное в этой болезни было ощущение надвигающейся неминуемой смерти. «Повторяю тебе еще раз, — пишет Гоголь Языкову (1845 г.), — что болезнь моя серьезна. Только чудо Божие может спасти. Силы исчерпаны». То же и в письме к Шереметевой: «Силы мои гаснут; от врачей и их искусства я не жду уже никакой помощи, ибо это
Дьявол пытает его страхом смерти, полным отчаянием в выздоровлении и тоской, толкающей на самоубийство. Классическая последовательность искушений.
Вспоминая через год о пережитой болезни, Гоголь говорит, что «в то время повеситься или утопиться казалось как бы похожим на какое?то лекарство и облегчение».
И несмотря на страшное испытание, страдалец сохраняет светлость духа, покорность воле Божьей и смирение. Описывая Шереметевой свою болезнь, он прибавляет: «Впрочем я провел время (в Париже) хорошо, был почти каждый день в нашей церкви, которая хороша и доставила мне много утешения». Он настойчиво подчеркивает в своих письмах, что больна его плоть а не дух, что минуты уныния и отчаяния приходят все реже и реже и что Бог был милостив к нему в это время, как никогда дотоле. Он пишет Смирновой, что живет в Париже, как в монастыре, и что «был сподоблен Богом вкусить небесные и сладкие минуты». Возвращаясь во Франкфурт, несмотря на три ночи и четыре дня, проведенные в дилижансе, он не чувствует себя изнуренным: «Временами было так на душе легко, как будто бы ангелы пели, меня сопровождая».
Но какие страшные муки приходилось преодолевать Гоголю! Вот потрясающая в своем лаконизме записка его к протоиерею И. И. Базарову (Франкфурт, 1845 г.).
«Приезжайте ко мне причастить: я умираю».
В Великом посту Гоголь ездил в Штуттгард говеть в русской церкви; в июне, чувствуя себя снова умирающим, он причащался еще раз в Веймаре.
К июлю, по всем вероятиям, относится первое сожжение второй части «Мертвых душ». Трагическое это событие осталось для нас окруженным тайной: в переписке о нем глухие намеки.
Из испытаний 1845 года Гоголь вышел окрепшим и просветленным. Он чувствовал, что победил, огнем страданий «выжигал» свои грехи. От горделивого самоутверждения романтика–индивидуалиста осталось немного: Гоголь знает, как немощна его душа и как мало в ней любви. Не желанием смирения, а настоящим смирением полны теперь его слова:
'Крестом сложивши руки и подняв глаза к Нему, будем ежеминутно говорить: «Да будет воля Твоя», и все примем, благословляя и самую тоску и скуку и тяжкую болезнь '(Смирновой, 1845 г.).
Гоголь идет дальше в смиренном познании самого себя: «Лучшее добро, какое ни добыл я, добыл из скорбных и трудных минут моих, и ни за какие сокровища не захотел бы я, чтобы не было в моей жизни скорбных и трудных состояний».
Он понял, принял и благословил свой крест. И это делает его подлинно трагическим лицом.
«В несколько раз выше подвиг того, — пишет Гоголь, — кто не получая благодати,
Припомним, что мы говорили о детстве Гоголя, о первичном для него чувстве космического ужаса и страха смерти. Не сыновняя любовь приводит его к Богу, а страх перед возмездием. Религиозный путь его — каменистая пустыня, та «страшная сердечная пустыня», которую он чувствовал с ранних лет после таинственного зова среди бела дня, та «остылость и черствость», на которую он сетует во время кризиса 1833 года. И эта жалоба проходит унылой нотой через всю его жизнь: «вопль душевный» никогда не умолкает. После постановки «Ревизора» в 36 году он уезжает за границу «размыкать свою тоску», в 39 году, пережив последнюю вспышку любви, снова погружается в «мертвящую остылость чувства», во время приезда в Россию в 1841–1842 году пребывает в полном душевном оцепенении; в 1845 году сравнивает себя с человеком в летаргическом сне, которого готовятся живого зарыть в землю и, наконец, доходит до сознания: «крест черствости душевной».
Гоголь, страстно возлюбивший добро и принесший всего себя на служение ближним, был лишен простой непосредственной любви к людям. Он должен был «насильно» любить, «насильно» быть добрым. Две половинки его души, светлая и темная, были: любовь и безлюбость, религиозное горение и безблагодатность. Это трагическое противоречие можно проследить в отношениях Гоголя к друзьям: то самоотверженное служение, то холодное доктринерство; жутко читать некоторые письма его к Погодину, Аксакову, сестрам, но особенно поражают перебои заботливости и бессердечности в переписке с матерью.
В поте лица, «насильно» приходилось ему добывать себе простые человеческие чувства. «Черствость душевная» — в этом его метафизическая вина. Он не виноват в том, что Господь не дал ему «млека любви», и тем не менее несет за это ответственность. Не виноват, но ответствен. Здесь человеческая справедливость немеет перед правдой Божией. Гоголь принимает свои страдания как
* * *
После болезни у него, как всегда, наступил прилив радостной веры, творческой жажды и энергии. Вторая часть «Мертвых душ» была сожжена. 'Обрадовавшись тому, что расписался кое?как в письмах к моим знакомым и друзьям, я захотел тотчас же из этого сделать употребление и едва только оправился от тяжкой болезни моей, как составил из них книгу… Я боялся сам рассматривать ее недостатки… зная, что, если рассмотрю построже мою книгу, может она будет так же уничтожена, как я уничтожал «Мертвые души» и как уничтожал все, что ни писал в последнее время '.
Это свидетельство «Авторской исповеди» подтверждается письмом к Языкову (1846 г.): «Я как рассмотрел все то, что писал разным лицам в последнее время, особенно нуждающимся и требовавшим от меня душевной помощи, вижу, что из этого может составиться книга, полезная людям страждущим на разных поприщах. Страдания, которыми страдал я сам, пришлись мне в пользу, и с помощью их мне удалось помочь другим». Так возникли «Выбранные места из переписки с друзьями». Они выросли из страданий автора и предназначались на помощь другим страждущим. В них видел он смысл ниспосланных ему испытаний; они были результатом всего его душевного воспитания. Наконец?то он управился со своим внутренним хозяйством, познал душу человека, очистился от своих пороков, возлюбил сильно родину и может говорить; теперь, наконец, он готов объяснить, хотя отчасти, «причину долгого своего молчания и своей внутренней жизни».
В торжественных выражениях просит он графиню А. М. Виельгорскую (1846 г.): «Молитесь Богу, чтобы послал мне светлых минут, нужных для того, чтобы наконец сказать все то,
Итак, «Переписка» или экзамен на духовную зрелость, окончательная проверка, увенчание всего «душевного дела», или же полная катастрофа. Ради нее переносились испытания и недуги, ради нее избран был аскетический, страннический путь, ради нее сжигались «Мертвые души». Выпуская в свете «Переписку», Гоголь ставил на карту все свои страданиями заработанные духовные сокровища.
Он торопился, переписывая статьи до обморочного состояния, так как знал, что книга не только нужна, но нужна немедленно. В этом порукой была «необыкновенная милость Божия». «Все мне далось вдруг на то время, — пишет Гоголь Плетневу (1846 г.), — вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка. Это просто чудо и милость Божия…» Чудом возникшая, провиденциальная книга. Первая книга, в которой он посмел заговорить о
7. «Выбранные места из переписки с друзьями»
В свободной форме писем на самые разнообразные темы Гоголь создает стройную и полную систему религиозно–нравственного мировоззрения. Ее можно принимать или отвергать, но нельзя отрицать ее значительности. «Переписка» есть плод долголетней, напряженной нравственной рефлексии, большого духовного опыта. В нравственной области Гоголь был гениально одарен; ему было суждено круто повернуть