показывают только вид, что молятся)».
Слова в скобках могут вызвать недоразумение; между тем Гоголь вовсе не хочет сказать, что только в Риме — истинная религия; он просто отмечает благочестивость римского населения; он влюблен в свой Рим; все в нем, начиная природой и кончая молитвой верующих, лучше, чем во всех других странах. Он молится в католических церквах, потому что они прекрасны, потому что в них царит прохладный полумрак и, наконец, потому что он почти не различает католичества от православия. На опасения матери он отвечает, что веры своей не переменит, ибо «как религия наша, так и католическая,
* * *
К первому заграничному трехлетию относится расцвет дружбы Гоголя с Данилевским и с Иосифом Виельгорским. Гоголь был способен на самоотверженную и пламенную дружбу; такова была его юношеская привязанность к лицейскому товарищу Г. Высоцкому, тридцатилетняя дружба с А. Данилевским, возвышенное, полное нежной жалости чувство к чахоточному Иосифу Виельгорскому; таковы его отношения с А. О. Смирновой, А. М. Виельгорской и М. П. Балабиной.
Быть может, чувство дружбы было единственной доступной Гоголю формой любви: ведь нельзя назвать любовью то стыдное и страшное вожделение, которое грозило «обратить его в прах» и которое он подавлял в себе силой воли.
Дружба Гоголя с Высоцким была кратковременна: она не пережила лицейских годов. Дружба с А. С. Данилевским прошла через всю жизнь писателя. Данилевский был родственник и сосед его по имению; вместе учились они в нежинском лицее; в школьных любительских спектаклях приятель Гоголя исполнял женские роли — так он был миловиден. Сестра Гоголя, Анна Васильевна, рассказывала:
«Брат всегда был доволен и весел, когда к нему приезжал Данилевский, а как красив был Данилевский в молодости, какой был приятный и добрый!»
О своей юношеской дружбе вспоминает Гоголь в монологе «Ночи на вилле»:
«…Ко мне возвратился летучий, свежий отрывок моего юношеского времени, когда молодая душа ищет дружбы и братства между молодыми своими сверстниками, и дружбы решительно юношеской, полной милых, почти младенческих мелочей и наперерыв оказываемых знаков нежной привязанности, когда сладко смотреть очами в очи, когда весь готов на пожертвования, часто даже вовсе ненужные». Гоголь путешествует с Данилевским по Европе в 1836 году; расставшись в Париже в 1838 году, они оживленно переписываются. О тоне писем Гоголя можно судить по следующим отрывкам:
«Прощай, мой милый, мой добрый! Целую тебя бессчетные количества, шлю о тебе нескончаемые молитвы… Прощай, мой ближайший мне!» 'Боже мой! если бы я был богат, я бы желал… чего я бы желал? Чтоб остальные дни мои я провел с тобою вместе… Чувствую, что ты бы наполнил дни мои, которые теперь кажутся мне пусты '.
В 1839 году Гоголь переживает свою последнюю привязанность, быть может, самое чистое и возвышенное чувство всей своей жизни.
В Риме Гоголь познакомился с семьей графа Вьельгорского и подружился с двадцатитрехлетним, умным и талантливым Иосифом Вьельгорским. «Благородно–высокая, младенчески–ясная душа», «один единственно прекрасный и возвышенно–благородный», — пишет Гоголь. Вьельгорский был болен чахоткой; Гоголь просиживал бессонные ночи у его постели. «Ночи на вилле» напоминают отрывки из дневника. Их автобиографичность подтверждается письмами; они стоят совершенно особо в гоголевском творчестве и не похожи ни на одно его произведение: это — сжатая, краткая запись слов и движений умирающего; автор записывает самое важное с волнением, дрожащей рукой; видит надвигающуюся смерть и торопится вырвать у нее последние звуки, последние жесты любимого друга. Впечатление полной точности и правдивости.
'Они были сладки и восхитительны эти бессонные ночи. Он сидел больной в креслах. Я при нем… Мне было так сладко сидеть возле него! Уже две ночи как мы говорим друг другу
Я сошел к нему в 10 часов. Он уже более часу сидел один. Гости, бывшие у него, давно ушли. Он сидел один. Томление, скука выражались на лице его. Он меня увидел; слегка махнул рукой.
' — Спаситель ты мой! –' сказал он мне. Они еще доныне раздаются в ушах моих, эти слова.
— Ангел ты мой! ты скучал?
— О, как скучал! — отвечал он мне.
Я поцеловал его в плечо. Он мне подставил свою щеку. Мы поцеловались. Он все еще жал мою руку……..
Я глядел на тебя, милый мой молодой цвет. Затем ли пахнуло на меня вдруг это свежее дуновение молодости, чтобы потом вдруг и разом я погрузился еще в большую мертвящую остылость чувств, чтобы я вдруг стал старее целым десятком, чтобы отчаяннее и безнадежнее увидел исчезающую мою жизнь '.
Смерть Виельгорского — прощание Гоголя с юностью; после нее наступает оцепенение, которое он называет «мертвящей остылостью чувств».
* * *
Кризис 40 года если не вызван, то тесно связан со смертью Вьельгорского: столкнувшись
«Клянусь, непостижимо странна судьба всего хорошего на земле! Едва только оно успеет показаться, — и тот же час смерть, безжалостная, неумолимая смерть! Я ни во что теперь не верю, и если встречаю что прекрасное, тотчас же жмурю глаза и стараюсь не глядеть на него. От него несет мне запахом могилы».
Таким мрачным признанием завершается счастливое трехлетие жизни за границей. После периода напряженной жизнерадостности и эстетического упоения Италией смерть Вьельгорского пробуждает Гоголя от «райского сна».
Красота должна погибнуть, и любовь уходит из стынущего сердца… Нельзя до конца понять дальнейший мистико–аскети–ческий путь Гоголя, если не помнить, что для него в один прекрасный день от всего мира понесло «запахом могилы».
Между смертью Вьельгорского и кризисом 40 года приходится путешествие в Россию, во время которого Гоголь был поглощен семейными и денежными хлопотами. Он тоскует по своей «душеньке Италии» и, не пробыв в России года, снова уезжает за границу (в июне 1840 г.).
Лето он проводит в Вене; на него находит вдохновение необычайной напряженности: он набрасывает трагедию из истории Запорожья, переделывает «Тараса Бульбу» и один отрывок из «Владимира 3–й степени», пишет «Шинель» и три новых главы «Мертвых душ». Трудно поверить, что все это создается за месяц с небольшим! Творческое напряжение, граничащее с чудом; и после него — срыв. Гоголь заболевает. Вот что он сообщает М. П. Погодину (октябрь 1840 г.).
«Нервическое мое пробуждение обратилось вдруг в раздражение нервическое. Все мне бросилось разом на грудь. Я испугался… К этому присоединилась болезненная тоска, которой нет описания. Я был приведен в такое состояние, что не знал решительно, куда деть себя, к чему прислониться. Ни двух минут я не мог остаться в покойном положении ни на постели, ни на стуле, ни на ногах. О, что было ужасно,
Подчеркнутые слова ясно определяют характер «тоски», овладевшей Гоголем. Это был страх смерти.
Потрясающее впечатление, пережитое у постели умершего друга, ложится поверх его нервного заболевания и превращает его в психическое переживание умирания. Наивно было бы возражать, что болезнь Гоголя была не смертельна и, по–видимому, даже не опасна. Субъективно, в своей внутренней реальности, Гоголь умирал. Он знал, что умирает, так как видел в себе все те признаки, которые год назад с отчаянием наблюдал в юном Вьельгорском.