«Крестом сложивши руки и подняв глаза к Нему, будем ежеминутно говорить: «Да будет воля Твоя», и все примем, благословляя и самую тоску и скуку и тяжкую болезнь»

(Смирновой, 1845 г.).

Гоголь идет дальше в смиренном познании самого себя:

«Лучшее добро, какое ни добыл я, добыл из скорбных и трудных минут моих, и ни за какие сокровища не захотел бы я, чтобы не было в моей жизни скорбных и трудных состояний».

Он понял, принял и благословил свой крест. И это делает его подлинно трагическим лицом.

«В несколько раз выше подвиг того, — пишет Гоголь, — кто не получая благодати, не отстает от Бога и выносит крест, тягчайший всех крестов — крест черствости душевной».

Припомним, что мы говорили о детстве Гоголя, о первичном для него чувстве космического ужаса и страха смерти. Не сыновняя любовь приводит его к Богу, а страх перед возмездием. Религиозный путь его — каменистая пустыня, та «страшная сердечная пустыня», которую он чувствовал с ранних лет после таинственного зова среди бела дня, та «остылость и черствость», на которую он сетует во время кризиса 1833 года. И эта жалоба проходит унылой нотой через всю его жизнь: «вопль душевный» никогда не умолкает. После постановки «Ревизора» в 36 году он уезжает за границу «размыкать свою тоску», в 39 году, пережив последнюю вспышку любви, снова погружается в «мертвящую остылость чувства», во время приезда в Россию в 1841–1842 году пребывает в полном душевном оцепенении; в 1845 году сравнивает себя с человеком в летаргическом сне, которого готовятся живого зарыть в землю и, наконец, доходит до сознания: «крест черствости душевной».

Гоголь, страстно возлюбивший добро и принесший всего себя на служение ближним, был лишен простой непосредственной любви к людям. Он должен был «насильно» любить, «насильно» быть добрым. Две половинки его души, светлая и темная, были: любовь и безлюбость, религиозное горение и безблагодатность. Это трагическое противоречие можно проследить в отношениях Гоголя к друзьям: то самоотверженное служение, то холодное доктринерство; жутко читать некоторые письма его к Погодину, Аксакову, сестрам, но особенно поражают перебои заботливости и бессердечности в переписке с матерью.

В поте лица, «насильно» приходилось ему добывать себе простые человеческие чувства. «Черствость душевная» — в этом его метафизическая вина. Он не виноват в том, что Господь не дал ему «млека любви», и тем не менее несет за это ответственность. Не виноват, но ответствен. Здесь человеческая справедливость немеет перед правдой Божией. Гоголь принимает свои страдания как заслуженные.

* * *

После болезни у него, как всегда, наступил прилив радостной веры, творческой жажды и энергии. Вторая часть «Мертвых душ» была сожжена. «Обрадовавшись тому, что расписался кое-как в письмах к моим знакомым и друзьям, я захотел тотчас же из этого сделать употребление и едва только оправился от тяжкой болезни моей, как составил из них книгуЯ боялся сам рассматривать ее недостаткизная, что, если рассмотрю построже мою книгу, может она будет так же уничтожена, как я уничтожал «Мертвые души» и как уничтожал все, что ни писал в последнее время».

Это свидетельство «Авторской исповеди» подтверждается письмом к Языкову (1846 г.):

«Я как рассмотрел все то, что писал разным лицам в последнее время, особенно нуждающимся и требовавшим от меня душевной помощи, вижу, что из этого может составиться книга, полезная людям страждущим на разных поприщах. Страдания, которыми страдал я сам, пришлись мне в пользу, и с помощью их мне удалось помочь другим». Так возникли «Выбранные места из переписки с друзьями». Они выросли из страданий автора и предназначались на помощь другим страждущим. В них видел он смысл ниспосланных ему испытаний; они были результатом всего его душевного воспитания. Наконец-то он управился со своим внутренним хозяйством, познал душу человека, очистился от своих пороков, возлюбил сильно родину и может говорить; теперь, наконец, он готов объяснить, хотя отчасти, «причину долгого своего молчания и своей внутренней жизни».

В торжественных выражениях просит он графиню А. М. Вьельгорскую (1846 г.):

«Молитесь Богу, чтобы послал мне светлых минут, нужных для того, чтобы наконец сказать все то, для чего я воспитывался внутри, для чего ниспосылались мне и самые тяжелые минуты, и самые болезни, за которые я беспрерывно должен молить Бога»

(подчеркнуто Гоголем).

Итак, «Переписка» или экзамен на духовную зрелость, окончательная проверка, увенчание всего «душевного дела», или же полная катастрофа. Ради нее переносились испытания и недуги, ради нее избран был аскетический, страннический путь, ради нее сжигались «Мертвые души». Выпуская в свете «Переписку», Гоголь ставил на карту все свои страданиями заработанные духовные сокровища.

Он торопился, переписывая статьи до обморочного состояния, так как знал, что книга не только нужна, но нужна немедленно. В этом порукой была «необыкновенная милость Божия». «Все мне далось вдруг на то время, — пишет Гоголь Плетневу (1846 г.), — вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка. Это просто чудо и милость Божия» Чудом возникшая, провиденциальная книга. Первая книга, в которой он посмел заговорить о «самом существенном».

7

«Выбранные места из переписки с друзьями»

В свободной форме писем на самые разнообразные темы Гоголь создает стройную и полную систему религиозно-нравственного мировоззрения. Ее можно принимать или отвергать, но нельзя отрицать ее значительности. «Переписка» есть плод долголетней, напряженной нравственной рефлексии, большого духовного опыта. В нравственной области Гоголь был гениально одарен; ему было суждено круто повернуть всю русскую литературу от эстетики к религии, сдвинуть ее с пути Пушкина на путь Достоевского. Все четы, характеризующие «великую русскую литературу», ставшую мировой, были намечены Гоголем: ее религиозно-нравственный строй, ее гражданственность и общественность, ее боевой и практический характер, ее пророческий пафос и мессианство. С Гоголя начинается широкая дорога, мировые просторы. Сила Гоголя была так велика, что ему удалось сделать невероятное: превратить пушкинскую эпоху нашей словесности в эпизод, к которому возврата нет и быть не может. Своим кликушеством, своим юродством, своим «священным безумием» он разбил гармонию классицизма, нарушил эстетическое равновесие, чудом достигнутое Пушкиным, все смешал, спутал, замутил; подхватил вихрем русскую литературу и помчал ее к неведомым далям. Непрочным оказался русский «космос»; хаос, скованный пушкинской плеядой, снова воцарился. После надрывного «душевного вопля» Гоголя в русской литературе стали уже невозможны «звуки сладкие и молитвы». От Гоголя все «ночное сознание» нашей словесности: нигилизм Толстого, бездны Достоевского, бунт Розанова. «День» ее, — пушкинский златотканый покров, — был сброшен; Гоголь первый «больной» нашей литературы, первый мученик ее. Можно жалеть о столь быстро промелькнувшем дне и содрогаться перед страшным ночным «карлой» — автором «Мертвых душ», но нельзя отрицать того, что великая русская литература вышла из-под плаща — из-под «Шинели» — этого «карлы». Без Гоголя, быть может, было бы равновесие, антология, благополучие: бесконечно длящийся

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату