широкий американский рынок), после этого Вулф описывает, как «материализуется итоговая галлюцинация» (ВМ, 18). В тот самый момент, когда Вулф настаивает на материализации, реальные заговорщики уступают место метафорическим, поскольку текст оказывается перенасыщен олицетворениями. «Уже не просто идея, — продолжает Вулф, — она становится трехмерной, заключая в себе то, как женщины живут, и то, как они не живут». Вновь употребляются активные формы глагола, вызывающие в воображении фантом метазаговора, идеологии с призрачным человеческим лицом, ведь мы слышим, как «оно [возвращение красоты] стало еще сильнее, чтобы перехватить функцию социального насилия, которую уже не могут удержать мифы о материнстве, семейной жизни, целомудрии и покорности».[283] Тоном сенатора Маккарти, бившего тревогу по поводу своей версии коммунистической угрозы, проникающей в Америку, Вулф рассуждает о том, как «именно сейчас уничтожается психологически и тайно все то хорошее, что феминизм дал женщинам материально и открыто». Но как раз в конце предисловия это риторическое возвращение к непризнаваемому тропу олицетворения опрокидывается в результате акта, взывающего к тому, что можно называть лишь метаметазаговором. Возвращаясь к пассивной глагольной форме, которая сейчас кажется зловеще анонимной, Вулф объясняет, как «после успехов, достигнутых второй волной женского движения, миф о красоте усовершенствовали с тем, чтобы уничтожить власть на всех уровнях личной жизни женщин». Но кто это сделал? Стоило нам уяснить (чтобы воспользоваться этим так же, как Вулф воспользовалась выражением Фридан «тайна женственности»), что Миф о красоте — это какой-то монстр вроде Франкенштейна, придуманная мешанина культурных позиций и образов, гротескных и в то же время очаровательных, как сразу после этого мы должны выслеживать уже самого призрачного ученого, злобно продвигающего свои заговорщические планы, хитро манипулируя бедным немым чудовищем — Мифом о красоте. В этом смысле кажется, что каждый отказ от конспирологического подхода к анализу лишь порождает еще более параноидальную формулировку, поскольку каждое абстрактное представление о действии превращается в элемент хитроумного плана каких-то призрачных агентов.
Причина, по которой Миф о красоте неподдельно тревожится о форме в целом и об образе заговора в частности, несомненно, объясняется и тем, что Вулф сознательно переписывала «Тайну женственности» в ту пору, когда отдельные комментаторы начали торжествующе заявлять о приходе «постфеминизма». Учитывая, что феминистки тридцать лет воевали с проблемой именования, которая красной нитью проходит через книги Фридан и Вулф, не удивительно, что последней приходится проявлять удвоенную осторожность, соглашаясь с образом, который к началу 1990-х годов обзавелся долгой и запутанной историей.
Кроме того, нежелание Вулф считать свой подход конспирологической теорией необходимо рассматривать в контексте возникшего после «холодной войны» скептического отношения к явно устаревшей политической риторике на фоне краха коммунизма в Восточной Европе в конце 1980-х годов. Похожая ситуация была и у Фридан: она недооценила конспирологические теории в условиях негативного интеллектуального отношения к политической демонологии, сформировавшегося после маккартизма. Более того, между эпохой Эйзенхауэра, которую описывает Фридан (на путь разоблачений она впервые вступила «одним апрельским утром 1959 года»), и президентствами Рейгана/Буша, на фоне которых разворачивается анализ в работе Вулф, несомненно, прослеживаются заметные параллели, и не последнюю роль здесь играет то, как отдельные президенты институционально узаконивали параноидальную риторику национальной безопасности.
И все же эти аргументы не полностью объясняют упорство Вулф, настаивающей на том, что, несмотря на внешнюю схожесть, ее концепция — это не теория заговора. Нужно непременно принять во внимание, что Вулф неявно признает, что конспирологичность теории свидетельствуют о ненаучности подхода. И в своей второй книге «Клин клином» она заявляет, что «пришла пора сказать: пошел ты, у меня будут сноски, а еще и грудь», и похоже, ее одинаково беспокоит и то, что ее не воспримет всерьез «научный» феминизм, и то, что она бросает вызов антифе-министской реакции.[284] Хотя то, что хочет сказать Вулф, вполне понятно: в 1990-х годах женщина с мыслями в голове не должна вызывать удивления: судя по всему, ей с равной силой хочется подчеркнуть наличие сносок в ее книге и в то же время тот факт, что она гламурная феминистка 1990-х. Похоже, в глубине души Вулф сознает, что язык заговора обычно связывают с чокнутыми теоретиками и любителями распутывать убийства. Вдобавок она должна понимать, что сам ярлык «теория заговора» часто используется в качестве обвинения в исследовательском непрофессионализме и неискушенности. И здесь мы должны вспомнить, что, как и Фридан, свои самые горячие обвинения Вулф обрушивает на индустрию культуры; действительно, они обе создают то, что равносильно заговору, организованному рекламой и массмедиа. Так что порой отнекивание Вулф от конспирологии, в котором сквозит беспокойство, вызвано — рискнем сказать — параноидальным страхом заразиться этим распространенным и ненаучным образом мышления.
Ситуация усложняется еще и тем, что феминистки из академической среды заявили о своей оппозиции конспирологическому теоретизированию популярных феминисток, к которым относится и Вулф. Испытав влияние посггуманистических исследований в духе Фуко на тему социального господства, недавно возникшие формы теоретического феминизма часто основываются на скрытом отказе от упрощенных (и гуманистических, в конечном счете) представлений об управлении и причинности, с которыми обычно ассоциируется конспирология. Так, одно из «трех озарений», посетивших Линн Сигал в завершении анализа будущих феминистских стратегий, вполне простое — «признание того, что подчиненное положение женщин не является результатом сознательного заговора мужчин».[285] Похоже, Сигал намекает на то, что, если мы разберемся с этой смущающей склонностью к заговорам, мы продвинемся по пути избавления феминизма от его постоянной тяги к таким досадным и вводящим в заблуждение моделям анализа. Под словом «мы» в этом случае подразумеваются те женщины, которые, как и сама Сигал, чувствуют, что проект радикального феминизма, начатый в 1960-х, был похищен тем, что стало известно под именем жертвенного или культурного феминизма.
Есть несколько причин, объясняющих, почему феминистки, попавшие под влияние постструктурализма и культурологических исследований, отвергают конспирологические теории. Делая обзор теории рекламы, Мика Нава отмечает, что «современные теории культуры и субъективности гораздо более серьезно относятся к личным действиям, дискриминации и сопротивлению, равно как и (под воздействием психоанализа) к противоречивой и фрагментированной природе фантазий и желания». Это «новое понимание субъективности, где уже больше нюансов», продолжает объяснять Нава, имеет очень важное значение для «современных критических опровержений представления о том, что медиа и реклама способны на последовательную и широкую манипуляцию, и отступает от представлений о том, что среднестатистические мужчина и женщина — оболваненные и пассивные приемники конспиративистских посланий, нацеленных на то, чтобы подавлять их истинное сознание». [286] Феминистки, подобно Наве, работающие в рамках культурологии, стали использовать такие ключевые понятия, как желание, фантазия, идентификация вместо конспирологических теорий, скажем, на тему массовой культуры или патриархального угнетения. Вместо параноидального страха перед проникновением, заражением и внушением со стороны каких-то внешних сил, ударение ставится на том, как люди используют культуру для создания своих собственных смыслов в той же мере, в какой эти смыслы неявно навязываются им индустрией культуры. Отказ от конспирологического мышления, несомненно, способствовал формированию определенного типа феминистских культурологических исследований, проведенных такими критиками, как Нава.
Более того, направления феминизма, испытавшие влияние психоаналитической интерпретации субъективности и пост-структуралистских теорий языка, позиционируют себя как противники психологии, управления и причинности, на которые опирается конспирология. Так, делая обзор существующие мнения в книге «Борьба полов», Кора Каплан обращает внимание на то, что анализ Кейт Миллет равносилен конспирологической теории фрейдистского толка. Каплан утверждает, что «Миллет… была вынуждена отказаться от понятия бессознательного, центрального для Фрейда и общего для обоих полов, поскольку она придерживается точки зрения, что патриархальная идеология — это сознательно подобранный, конспиративистский набор позиций, используемых мужчиной против эмпирических аргументов в пользу равноправного статуса женщин с целью поддержания патриархата».[287]