Я и не предполагал, сколь спортолюбив скуповатый на эмоции Таллин.
В день мотогонок, еще с утра, в машинах, автобусах и на мотоциклах, он схлынул в Пириту едва ли не весь, целиком.
И мне, пробудившемуся поздно, оставалось лишь бродить одиноко по обнаженному каменистому городскому дну. Где меня подобрал случившийся на счастье рейсовый ковчег, окутанный голубоватой гарью.
Автобус не дошел до места, уткнувшись головой в канат, перетянутый поперек шоссе по случаю гонок. Дальше я побрел пешком.
Заезды кончались. Оставалось с дюжину кругов, три последних экипажа.
У ножевого финишного зигзага, острого, как бычий рог, толпилась кучка поздних зрителей.
С ревом проносились мотоциклеты.
Трещали, дымились и надрывались их могучие движки. Трепетали переполненные бензином и страхом сердца. Гонщики распластывались на своих машинах и перекатывались в люльки, стремясь уравновесить прыжки и броски быка собственными телами.
У острого конца рога грудились под деревьями бумажные мешки с песком, призванные на лишнюю секунду задержать души вылетевших из седла гонщиков в их телах.
Гонки можно было не только смотреть, но и слушать.
За отгородившими шоссе деревянными щитами, по ту сторону пальбы и треска, вдоль него, не видя проносящихся с воем никелированных снарядов, шли и шли под деревьями толпы с пиритского пляжа и на пиритский пляж.
Шли девушки, кто в купальниках, кто в легких платьях, сквозь которые их вобравшие зной тела излучали такой жар, что у встречных вспыхивали щеки.
Шли мужчины с гроздьями висящих в пальцах темных пивных бутылок.
Надрывались, стреляли дымом и заходились в предсмертной тоске моторы, летели навстречу мешкам с песком невидимые мотоциклы за дощатой стеной.
Шли, шли и шли по песчаной дорожке ноги в сандалиях, босоножках, кедах и пляжных шлепанцах.
Под перекинутыми через лодочную заводь мостками пьяная старуха с нарочитой бережностью полоскала собранные по берегу порожние бутылки.
С залива тянулись яхты, шарами раздувая разноцветные паруса.
Шашлычники палили свои мангалы.
К ним тянулись терпеливые очереди купальщиков с развернутыми на время ожидания гармошками газет.
Издалека, проскакивая через стволы сосновой рощицы, как металлические шарики через шпеньки игрального автомата, слабо доносились хлопки и рокот раскаленных мотоциклетов. Наверное, завершался последний круг.
Море лежало. Тысячи загорелых женских ног топтали тончайший песок.
Тысячи женских рук взлетали к волосам — задул ветер. И волосы улетали от женских лиц и не могли улететь, как листва с деревьев.
Лето в Москве хотело еще продолжаться,
но истощилось уже.
И август болел золотухой.
С чемоданом и сумкой, тянувшей плечо,
я очутился в кочующей стае, облепившей аэропорт.
Беженцы с теплого юга
с разноцветной курортной поклажей,
с детьми, уже покрытыми пылью сверху загара,
и с фруктами нежными в дырчатых клетках, где им суждено задохнуться,
в кресла вселились,
пили из термосов чай на полу,
дни коротали в очередях за газетой и вареными курами «Аэрофлота»,
а по ночам жгли костры
в роще соседней, обступившей железнодорожную ветку.
И не могли улететь.
Взрослые были бессильны.
Дети ныли.