— Ну где вот он, зараза? Плыть уже пора. Самолет в пять с чем-то.
— Не успеем на самолет, пешком пойдем.
— Толкуй с этакими компаньонами!
— А чем те худы компаньёны? Гля, вон какого черта выволок из вологодского омута — всех твоих сорок восемь штук перетянет!
— Ну, попался на язык романисту! — проворчал Витя и снова сморенно лег за бревно, накрывшись фантастической шляпой.
— Слушай, поэт Коротаев, у тебя борода поразительно кавказская! К вам в Ковырино осетинцы иль черкесы не заворачивали случайно?
— В Ковырино не было и никогда не будет никакого интернационала! — заявил из-под шляпы поэт. — Акромя того Александра Петровна старорежимного характеру, и ей одного любимого мужа да двух чад- разгильдяев в дому хватило по горло, тем паче, что один разгильдяй — поэт, второй — пожизненный теоретик-литературоед, мыслитель с философским уклоном, изготовившийся сидеть на тонкой шее мамы всю жизнь.
Я крякнул и начал пить через край котелка остывший чай, глядя в сторону церкви. И как исчез, так и появился-выплыл из береговых зарослей поэт Рубцов. Но только все было наоборот: сперва возникла и заблестела под солнцем молодая, умственная лысинка, затем лицо выявилось; вот поэт бредет уже по пояс в сияющих травах, кое-где росы не обронивших, вот в чертополохах весь означился. Не видно, чтоб его водило из стороны в сторону, чтоб качался он. По лицу поэта бродил отблеск солнца и улыбка, та самая, что появляется у него в минуты блаженства в левом уголке рта.
— Здорово ночевали! — сказал поэт Рубцов, перешагивая через бревно.
Обведя нас искрящимся, каким-то детски не замутненным взором, начал рассказывать, как хорошо погулял, угодил в церковь к концу службы, пение слышал, батюшка узнал его, причастил, и они с ним долго и хорошо говорили. Народ тоже, который узнавал поэта, кланялся ему.
— И знаете, ребята, — сам себе радуясь и удивляясь, сказал Коля, — у меня стихотворение пошло, запев, четыре строчки первые уже сложились.
— Ну-ко, ну-ко, — приподнявшись на локте, произнес Коротаев.
И Коля омытым голосом, озареньем сочинителя счастливый, прочел нам воздушно-легкие, непознанной одухотворенные далью, тайной рождения веющие строки. Прочел, замахал тонкой в кисти ручонкой:
— Ладно, ладно, это еще так, еще только-только начинается, дай Бог в этом настроении побыть, может, и сложится что, может, и сбудется. Ну, давайте собираться. Поплыли, поплыли!
Мы усадили Колю средь лодки на ящик из-под консервов. Витя сел на лопашни, я за кормовое весло. На прощание я погрозил воронам, густо обсевшим опушку и терпеливо ждущим, когда мы уплывем: «В другой раз, курвы, я с ружьем приеду!»
Всю дорогу в лодке и затем в самолете Рубцов отчужденно молчал. Я полагал, что в нем «идет», слагается стихотворение силы зрелой и светлой, судя по запеву, а то что-то начал он выдавать продукцию мрачную, порой непродышливо печальную, но ведь еще молод и как поэт, и как мужик. Последнее шибко осложняет течение его жизни, все бабы возле него какие-то непутевые кружатся, пьющая кодла, редакционная текучка заедает. Служит он обозревателем литературы в молодежной газете «Вологодский комсомолец» и, как всегда ко всему, что касается литературы, в первую голову поэзии, относится добросовестно, исполняет обязанности высокопрофессионально, получая в месяц четыреста тогдашних, которые здесь же, в редакции, оставляет на кону, поскольку редакция располагается в здании горкома, бывшей семинарии, здесь имеется богатый буфет, и затруднять себя хождением в лавку не приходится.
Увы, увы, я был с похмелья. Витя — не выспавшийся, мрачный, и мы не запомнили те начальные строки, верю я, выдающегося поэтического творения Рубцова.
Я все же понадеялся на Коротаева — он хорошо знал и помнил не только себя и Рубцова, но и многих-многих, чаще всего современных поэтов. Коля же читал и пел больше себя, изредка, как бы делая одолжение слушателям, читал и пел обожаемого им Федора Тютчева. Витя часто читал живущего в вологодской деревне Бушуихе Олега Кванина, очень складного, очень ладного, из чисто народного родника золотинкою вымытого стихотворца: «За семь кур гармошка меняна, за осьмого петуха. Эх, залатаны, заклеены, разрисованы меха…»
Не могу не рассказать о трагической, нелепой гибели этого одареннейшего человека. Он работал пастухом в колхозе, был уже в годах, когда мы в вологодской организации решили его вместе с другими дарованиями принять в Союз писателей. Накопилось кандидатуры четыре, все мы отчего-то давно не встречались, не проводили собрания и вот решили, как всегда после дружного приема в писатели новых членов, отметить это дело в ресторане. Пошарили по небогатым своим карманам, пошарились в писательском сейфе, подкинули нам подачку с богатого партийного стола — и затеялось у нас застолье, на которое насели попутчики-журналисты, друзья-товарищи и просто графоманы. Город небольшой, добросердечный, все тут почти всех знают.
Загуляла Вологда! Тосты, приветствия, речи, дружеские объятия, поцелуи. Как без этого в российской компании? Да и подразмякли творческие силы, растворожились от значительных чувств, растаяли, будто кусочек рафинада в теплой воде.
В стороне, на краюшке у стола, сидит трезвый, новый герой нашего коллектива, человек из народа и сам народ, газировку из прелых лимонов пьет, а когда ему вина подносят, отмахивается. И секретарь нашего союза, отец наш и воевода, редкостной души и доброты необъятной человек, Александр Романов обороняет свой новый кадр:
— Не приставайте к человеку. Он в «завязке».
Я рано ушел из компании, и народ поредел, воевода наш и заступник Александр Романов поднабрался, потерял бдительность, и кто-то все-таки осилил Олега Кванина, напоил и, на беду, его домой отпустил.
Человек давно не пил, от станции Бушуиха до деревни ему идти полями верст пять, ослабел, упал на пахоту, и лишь через несколько дней его нашли мертвого. Российская безалаберность, беспечность — подбирай, читатель, выражения покрепче, они есть в родном языке, — где же край твой, граница твоя? Жизнь плохо оберегает талантливых людей.
В назидание себе, вологодским ребятам, всем российским гулякам, то и дело погибающим иль норовящим поскорее сплавить себя на тот свет, расскажу маленькую историю обратного порядка.
Был я в Москве, в Доме творчества Переделкино, и после спектакля, по приглашению Михаила Александровича Ульянова, угодил к нему в гости. Сам Великий артист давно уже не принимал спиртного, угощать же как истинный хлебосольный сибиряк страсть как любит. С горя и печалей я никогда не искал утешений в вине, но ради друга, в компании дружеской мог набраться и до потери контроля. Наклюкался я и у Михаила Александровича, и, видать, крепко наклюкался. Ночь поздняя, четвертый час, я в Переделкино на такси ехать собираюсь, хозяин мой говорит, что сам меня отвезет. Я ему толкую, что площадь Пушкина рядом, там стоянка такси, и я, так сказать, своим ходом… Но Михаил Александрович ни в какую. Усадил меня в обшарпанный свой «жигуленок» и помчал по пустынным улицам столицы за город. За городом его милицейские патрули цепляют, хотят узнать, что он будет играть в кино в ближайшее время. Один милиционер заметил, что попутчик у него пьяный. «Но не я же пьяный! — обрезал его артист. — Это дело попутчиково»…
Михаил Александрович не только довез меня до жилого корпуса, но и сидел в машине и следил за мной до тех пор, пока я не открыл входную дверь и не помахал ему рукою.
Должно быть, много на своем творческом и житейском веку пережил и перевидел человек российских трагедий и драм, вот и не хотел, чтобы случилась еще одна.
…Назавтра, после возвращения с Кубены, появились у нас в доме товарищи мои по рыбалке, умытые, побритые, веселые; говорят, карася моего и всех коротаевских ершей сварили. Тянут меня из дому, от стола норовят отъять.
Я им сказал, что мне работать надо, и спровадил их к жене на кухню. Оттуда долго до меня доносился хохот и говор.
Улучив момент, я за рукав втянул уже изрядно подвыпившего Коротаева в кабинет и спросил, как