Полина Андреевна. Машенька, милая, успокойся. Теперь это не важно, ведь Кости больше нет.
Маша. В последнюю минуту жизни он думал о ней! Он порвал рукопись, потому что решил бросить писательство и уехать с Заречной!
Полина Андреевна. Нет-нет, уверяю тебя, ничего подобного не было! Не терзай себя!
Дорн (нахмурившись). Минутку! А откуда, любезная Полина Андреевна, вам, собственно, известно, что здесь было и чего не было? Вы что, были свидетельницей их разговора? Кстати уж заодно: куда вы-то отлучались из столовой?
Пауза. Полина Андреевна в замешательстве смотрит на Дорна, потом на мужа. Молчит.
Шамраев (тряхнув головой). Оставьте Полину. Она виновата только в том, что слишком любит и жалеет дочь. А Треплева застрелил я, вот этой рукой. (Высоко поднимает руку. От него шарахаются. Полина Андреевна смотрит на мужа с испугом.) И нисколько о том не жалею. О, я долго был слеп. Подозревал, мучился, но терпел. А все из подлости. Куда, спрашивается, мне деваться, если лишусь этого проклятого места? Где приклонить голову на старости лет? И оттого был глух, слеп и нем. Делал вид, что не замечаю постыдной Машиной страсти, поощряемой собственной матерью! (В волнении закашливается.)
Тригорин (Аркадиной вполголоса). Здесь что-то с грамматикой не то.
Шамраев. Сегодня вечером я вышел из столовой на террасу подышать воздухом… Часу не прошло, а кажется, что это было тысячу лет назад… Заглядываю в окно (показывает на окно) и вижу: Константин Гаврилович с госпожой Заречной. Разговаривают. Я был удивлен, но подслушивать, конечно, не стал бы — не в моих правилах. Только Заречная вдруг спрашивает: «А как та девушка в черном, кажется, Марья Ильинична?»
Маша оборачивается.
Он презрительно так засмеялся и говорит: «Пошлая девчонка до смерти надоела мне своей постылой любовью». Да-да, Машенька, именно так он сказал! Представьте себе, господа, муку отца, услышавшего такое! Все во мне заклокотало. Решил: уничтожу оскорбителя собственной рукой, а после хоть на каторгу. Пусть только Заречная уйдет — она ни при чем. Так и сделал, рука старого солдата не дрогнула. А когда дым от выстрела рассеялся, вдруг затрепетал. И не стыжусь того. Боже, думаю, ведь я погубил всех! Жена, дочь, внук — что они без меня? Кто их защитит, прокормит? Не этот же червь? (Кивает на Медведенку.) За что им-то страдать? Нет-с, думаю, Константин Гаврилыч над нами и при жизни покуражился предостаточно. Хватит-с. Вот и придумал интригу с этим вашим эфиром. Да, видно, не судьба — плохой из меня хитрец. (Протягивает вперед обе руки.) Что ж, вяжите Илью Шамраева — он готов держать ответ перед людьми. А перед Богом моя душа ответит.
Дорн. Хм, что-то здесь не так…
Полина Андреевна (перебивает). Илюша, прости меня, прости! Я тебя не ценила, не любила, а ты благородный человек. Виновата я перед тобой. Его, его (показывает на Дорна) любила много лет, а тебя теперь словно впервые увидела! Но есть и во мне душа. Это я застрелила Константина Гавриловича! Илья на себя наговаривает, чтобы от меня подозрение отвести! Илюшенька, ты и в самом деле был глух и слеп, ты ничего не знаешь! Ведь было у Машеньки с Костей, было! И ребеночек от него!
Медведенко вжимает голову в плечи.
Ладно бы от любви или хоть бы от сладострастия, а то обидным образом, спьяну. И ведь после сам еще нос воротил! Уж как я ее жалела, как умоляла его быть с Машенькой поласковей! Мне ли не знать, как нужна нелюбимой хоть малая ласка… (Мельком оглядывается на Дорна.) Я все думала, голову ломала, как бы сделать так, чтобы Константин Гаврилович навсегда исчез из нашей жизни. Мечтала: уехал бы он в Америку или пошел на озеро купаться и утонул. А давеча вышла из столовой на террасу — посмотреть, убрали ли перед грозой белье с веревки. Вдруг вижу — здесь, в кабинете, Заречная и Константин Гаврилович с ней! Встала у окна, смотрела, слушала… Костя все револьвером размахивал, а я думала: «Застрелился бы ты, что ли». Перед тем как Заречная ушла, у нее с шеи шарфик соскользнул. В эту самую секунду мне будто голос некий шепнул: «Вот он, выход. Убить его, а подумают на нее».
Шамраев. Что ты несешь! Господа, не слушайте, это она меня выгораживает! Она и стрелять-то не умеет! Не знает, куда нажимать! А я в полку призы брал! Честное благородное слово!
Раскат грома, вспышка, свет гаснет.
Часы бьют девять раз.
Дорн (сверяет по своим). Отстают. Сейчас семь минут десятого… Итак, дамы и господа, все участники драмы на месте. Один — или одна из нас — убийца. Давайте разбираться. Для начала предлагаю установить, где каждый из нас находился в это время.
Тригорин (нервно). Какое «это»? Разве вы точно знаете время, когда произошло убийство?
Дорн. Резонный вопрос. Когда я вошел в комнату после хлопка, тело было теплым, из раны, пузырясь, стекала кровь, а по стенке еще сползали вышибленные мозги…
Маша вскрикивает и зажимает руками уши. Аркадина, покачнувшись, прикрывает кистью глаза — Шамраев подхватывает ее под локоть.
Шамраев. Доктор, говорить при матери такое!
Дорн. Ах, бросьте, сейчас не до мелодрамы. Между моментом, когда я обнаружил труп, и самим убийством миновало не более четверти часа. Ну хорошо, возьмем для верности полчаса. Таким образом (смотрит на настенные часы, потом, сердито тряхнув головой, достает свои), Константина Гавриловича застрелили между восемью и половиной девятого. За этот промежуток — поправьте меня, если я что-то путаю (поочередно обращается к каждому), — Полина Андреевна минут на десять отлучалась по каким-то хозяйственным делам. Мария Ильинична выходила в сад. Илья Афанасьевич по всегдашней своей привычке на месте почти не сидел — то выйдет, то войдет. Господина Медведенки в столовой не было вовсе. Я отсутствовал в течение семи или восьми минут — пардон, по физиологической надобности. Борису Алексеевичу нужно было удалиться, чтобы записать какую-то свежую метафору. И даже Ирина Николаевна на некоторое время исчезла, после чего вернулась посвежевшей и благоухающей духами. Надо полагать, обычное дамское прихорашивание?
Аркадина (резко). Уж хоть меня-то увольте от ваших изысканий. Я мать! Мой бедный, бедный мальчик. Я была тебе скверной матерью, я была слишком увлечена искусством и собой — да-да, собой. Это вечное проклятье актрисы: жить перед зеркалом, жадно вглядываться в него и видеть только собственное, всегда только собственное лицо. Мой милый, бесталанный, нелюбимый мальчик… Ты — единственный, кому я была по-настоящему нужна. Теперь лежишь там ничком, окровавленный, раскинув руки. Ты звал меня, долго звал, а я все не шла, и вот твой зов утих…
Дорн (терпеливо дослушав до конца, с поклоном). При всем почтении к материнским чувствам уволить от изысканий вас не могу — иначе нарушится математическая чистота эксперимента. Получается, что все, включая и вашего покорного слугу, имели физическую — я подчеркиваю: чисто физическую — возможность…
Сорин. Кроме меня. Я-то как раз физической возможности, увы, лишен. Да и из столовой никуда не отлучался по причине (обезоруживающе разводит руками) затруднительности перемещения.
Полина Андреевна. Да вы без посторонней помощи и не дошли бы, бедняжка.
Дорн (внимательно смотрит на Сорина). Вы, ваше превосходительство, действительно все время находились в столовой. Причем, если я не ошибаюсь, сразу после окончания чаепития, когда все разбрелись, вы остались там совершенно один. Что же до вашей неспособности к самостоятельному перемещению, то это не совсем верно. И даже вовсе не верно. Уж я-то как лечащий врач отлично знаю, что ваша болезнь — в значительной степени плод вашего воображения. Оттого и настоящих лекарств вам не выписываю, одну валерьянку. Захотели бы — бегали бы как молодой.
Сорин (дрожащим голосом). Евгений Сергеевич, это низко! Вы, кажется, намекаете… Я Костю любил, как родного сына!
Аркадина. Скажите, какие нежности! Значит, меня, мать, подозревать можно, а тебя нельзя? Нет уж, пусть будет математическая чистота. (Дорну.) Продолжайте, мосье Дюпен, это даже интересно.
Дорн (по-прежнему глядит на Сорина). Ведь ваше кресло стояло у окна, не так ли? Перед грозой было душно, вы попросили распахнуть створки и, перегнувшись через подоконник, все смотрели в сад. Что такого интересного вы там увидели?
Сорин. Просто смотрел в сад. Сполохи зарниц так причудливо выхватывали из темноты силуэты