кресала.
…Вообще-то я вижу его сквозь такую, по отношению к прежним ландшафтам, антиностальгическую призму, коя более четко обрисовывает индивида не через то, что он делать способен, а через то, чего он, слава Богу, никогда не. Это как в загадке: что не тонет, не горит, а имеет клевый вид? Правильно, дети это… (возможны варианты). Так вот, мой нынешний американский возлюбленный принадлежит к такому типу киногероев, какие никогда не поступают, скажем, так, чтобы сначала сделать ребенка, а потом мучительно думать, стоило ли это делать, — они, как ни странно, думают сначала, а делают потом (несмотря на явное нарушение технологического процесса дети все-таки получаются), — стечение таких фатальных для восточноевропейского собрата обстоятельств, как водка, лодка и молодка, для моего героя вовсе не является неукоснительным сигналом к соитию, — он не вынуждает свою герл-френд регулярно метаться ни между спальней и моленной, ни между абортарием и венерологическим отделением, — он не заражает ее, Господи Боже мой, даже невинной лобковой вошью, — он не таращит глаза, произнося в кафе громким голосом: «Я пощусь!», а когда он молится в своей скромной протестантской кирхе, по его виду вовсе не скажешь, что он прозревает диавола во всем, что не есть он сам, — не скажешь там по его виду также и того, что он охотно проломил бы тебе череп, да вот десница занята крестным знамением, — он никогда не знавал и не познает искусства продажи бюстгальтеров между станцией метро и мусорной свалкой непосредственно после (или вместо) соответствующей ему по диплому разгонки античастиц, он никогда бы этого не принял, — он никогда не заканчивает дружескую пирушку декламацией монолога Хлопуши из положения лежа в собственной блевоте, — он никогда не блеял на кухне под гитару про костры и закаты и про таких же, как он сам, ужасно романтических кухонных инсургентов (держа фигу в кармане и зная, что утром пойдет на службу), — он никогда, сложно переживая момент страха и откровения, не обламывал под простынкой свои и без того близорукие глаза о прогрессивные ксерокопии, второпях припадая к запретным плодам «общечеловеческих ценностей», вроде той, что перед едой руки желательно мыть, хорошо бы горячей водой, а лучше и мылом (сентенция, за которую с убийственной регулярностью шли на плаху лучшие умы моей родины), — никогда он не читал такого, потому что если бы, скажем, он узнал, что грядущей ночью ему суждена такая отчаянная фронда, такая подпростынная агитация, то еще утром тех же суток его здоровый, взлелеянный веками либерализма организм просто не выдержал бы и, делая ему честь, самораспался. Его сроду не заставишь бегать на короткой дистанции, по кругу, скажем, от Божьего храма к Музею атеизма, и обратно, и снова туда и обратно, от забора и до обеда, и над ним никогда не будут уркаганить неандертальствующие банды, ибо он всосал с молоком своей матери, что любые питекантропы в креслах правительства не «подбрасываются» ему, исконному, отродясь светозарному, ныне и присно невинному, аки библейский агнец, и не засылаются, суки они, волки позорные, десантом на его голову откуда-то чуть ли не с Сатурна, а являются плотью от плоти того же единого организма, к коему он всеми соками принадлежит сам.
Кстати, он сроду не слыхал про слезу ребенка, про красоту, которая спасет небо в алмазах, про то, что будем трудиться, а вся земля наш сад. Его голова, на манер рассохшегося сундука, не забита хламом этих фамильных драгоценностей, жалких в своей неизбежной уценке, — кичливой бижутерией, которую в суровые времена невозможно обменять и на стакан молока для ребенка (что затоплен своими слезами), — именно потому и не обменять, что все эти сокровища, в силу своей извечной роковой отвлеченности, утратили блеск и твердость бриллиантов, доживая век пластмассовыми побрякушками.
Так что, если бы моему герою сказали что-нибудь про то, что, дескать, будем трудиться, он бы цитаты не оценил, а взял бы лопату и пошел. И в силу этого резона, то есть в силу своей устойчивой резистентности к красотам языка, он, конечно, ничего не читает, but then again (но зато) ему живая березка милее убитой, обреченной отдать свое тело на страницу с графоманским описанием умилительных красот леса. И по той же причине любой клочок целлюлозы, будь то даже чек из супермаркета размером в три почтовых марки, — любой клочок целлюлозы, попав в его руки, не сгинет потом в канализационной канаве, имея в соседях, как в сказке Андерсена, яичную скорлупу и сапожную дратву, — клочок из рук моего героя неукоснительно попадет в специальную корзину к своим же фолиантным собратьям, чтобы затем быть переработанным в горниле recycling, — разве это не сказочно?
Я имею в виду: герой, который не читает, не пишет, не умеет оценить тонкую литературную шутку, а имеет в своем откровенно роботизированном устройстве некие незыблемые файлы-программы, как-то милей нашей матери-природе, чем мы, суетливые словоблуды, потому что она безошибочно чует, что ежели кто ее и спасет на этом свете, то это только лишь он. Сам погибнет под бременем бездуховности, а ее пусть и ценой механизации своей бедной души, но спасет. И, думаю, на свете будет тогда особенно красиво. Природа без героя. Что может быть лучше?
И вот в моем возлюбленном работают таинственные программы, которые такое время всеми силами приближают. Например, представим, что у вас в домашней аптечке завалялся анальгин времен царя Гороха. Что вы с ним делаете? Ответ первый: не замечаете. Ответ второй: не замечая просрочки, глотаете. Ответ третий: заметив просрочку, выбрасываете в мусорное ведно. (Ответ четвертый — заметив просрочку, глотаете все равно — опускаем как неактуальный.)
А вот как поступает мой герой. Он берет этот просроченный анальгин и на экологически безопасном велосипеде отвозит его в аптеку. В аптеке он его сдает, а там уже знают, как этот анальгин экологически безопасно утилизовать. Но драма заключается в том, что как раз в это самое время героиня, у которой оказалась, скажем, незапланированно сломана нога, безуспешно ждет своего Ромео в травматологическом отделении — с визитом тепла и сочувствия, — а он этот визит как раз нанести и не может, потому что еще месяц назад запланировал на данный час экологический визит в аптеку для сдачи просроченного анальгетика. Вот если бы подруга заранее предупредила его, что сломает ногу, тогда другое дело.
Или вот, скажем, батарейки. Обыкновенные батарейки для плейера, уокмена, фотокамеры или чего еще. Вы-то их, как они сядут, — в мусор или вообще первобытным таким жестом естественного очищения — швырк — в любом направлении, а они идут в тело матери-Земли и его изъязвляют. А мой герой, хоть ты его разрежь на куски, когда пойдет за продуктами в супермаркет, — там, единственно там, выбросит эти батарейки в специальные для них емкости. И откуда это у него? Нет, я понимаю, что заяц, если его выдрессировать, может вполне даже на барабане играть. Кстати, все зайцы после дрессировки такое могут. Поскольку они принадлежат к одному роду. А вот герой западный и герой восточноевропейский… Тут насчет родовой общности иллюзорность одна, ибо их видовые различия столь велики, что порой усомнишься в применимости к этим особям единой классификации.
Взять хотя бы те же батарейки. Мой новый герой озабочен телом Земли, его здравием и сохранностью. Но, когда ты волею судеб оказываешься в его доме, не дай Бог, в час ужина, на который ты не был специально приглашен, он вполне может положить ужин только себе, нимало не заботясь о твоем бренном теле. Ну, во-первых, потому что ситуация с ужином на двоих запланирована не была. Так? А во- вторых, потому что у него просто нет такого рефлекса (файла), чтобы замечать твое тело в незапланированной для твоего тела ситуации. А в-третьих, мы живем в свободной стране, это Ваше приватное тело, оно принадлежит только Вам, понимаете? Ваше тело — Ваше дело, где и когда его подпитывать, никто не имеет права нарушать этот суверенитет. Вот такая история с батарейками.
А вообще мне фантастически повезло. В том числе с моим героем. Пусть сценарист там брюзжит на его счет сколько угодно, а я даже до сих пор не могу поверить, что мне удалось вырваться, мне удалось. Что я могу вот так, на корню, переиграть жизнь. Это именно для меня этот молодой мотоциклетный ветер, огни рамп и реклам, прелестные парки и пабы, ночи любви и латиноамериканских танцев, а потом, в течение суток, рассвет в Майами-Бич, штат Флорида, а закат в Сиэттле, штат Вашингтон, — то есть брекфаст на Атлантическом океане, а динер на Тихом, — полет над всем североамериканским континентом…
Как подумаешь, что было мне уготовано на этом свете… Страна, где женщины в основном уже доживают свою жизнь после рождения первого же ребенка, то есть с двадцати лет. О, тяжкое наследие Востока!.. Или, скажем, другая прелесть азиатчины мне была уготована: бухгалтерия с толстозадыми бабами, с толстозадыми мордами, с толстозадыми их разговорами…
Жалко березки рубить, пуская их тела на бумагу, — ибо тогда никаких березовых рощ не хватит, так и планету обезлесить можно, — если даже в самом сжатом постмодернистском списке дать этот их, толстозадых баб, повседневный бред. А потому, to make a long story short, — вот, на выбор, лишь один краткий эпизод, где как в капле воды… и т. д.
Была у нас в бухгалтерии одна женщина. И Бог наградил ее двойней. То есть именно наградил, ибо