осведомлен об узах, которые не слабее супружеских, а даже покрепче оных связывают их, то есть его, ее и ребенка, и в троицу эту следует ввести и дядю, который не только посвящен в дело святого служения Высшей Справедливости, но и сам некоторое время был с ними на этом славном пути, на поприще служения…
Рука, державшая письмо, помахала им как веером. Высокомерная презрительная и всезнающая улыбка превосходства не сходила с губ Кустова. Чиркнула зажигалка, поднеслась к письму, вялое пламя уничтожало документ, принимаемый Кустовым за шифровку: сердцевиной неразгрызаемого орешка таился в безумце человек, большую часть своих лет проживший конспиративно. Горевшая бумага добралась до пальцев, и Кустов наслаждался болью, удостоверявшей его существование. К этому способу идентификации себя он уже прибегал, видимо, не раз, потому что кончики пальцев подчернились ожогами. Содержимое в части, касавшейся беременности, было поначалу сочтено мало убедительным, по лицу Кустова блуждала улыбка ребенка, хорошо знающего, какие врунишки эти взрослые. Сроки, однако, совпадали, не мог не помниться тот яростный, едва не перешедший в драку спор, неожиданно для них обоих, сцепившихся в обоюдных обвинениях, завершившийся исступленным обладанием друг другом. Такое могло стать моментом зачатия — это признано было наконец Кустовым… Но бдительности он не терял: рука цапнула недотлевший кусок письма, глаза выхватили намек о работе дяди на благо Высшей Справедливости.
— И давно ты, — спросил, — заколачиваешь деньгу предательством родной страны?
Какой день уже носился он по городу, объятый пламенем, и, вырываясь из полыхающих джунглей, искал того, кто выведет его за огонь, на душистые травы широкой и чистой степи. Собеседник был нужен ему, человек чуткий и понятливый, верный, опаленный тем же огнем и страдающий теми же недугами, не чужой, как Одулович. Поднеслись к глазам обожженные и минуту назад державшие письмо пальцы, отдернулись. Кресло резко развернулось, кто-то чужой почудился сзади. Губы вышептали имя супруги, протянутая рука застыла, пробуя что-то невидимое на ощупь, и голос Кустова завибрировал, хуля Жозефину в горячечном словоблудии, слова вылетали скорострельными залпами, майамский период знакомства с нею удостоился, впрочем, скупой похвалы, а затем посыпались обвинения, скоро перешедшие в оскорбительные недомолвки о некоторых физиологических странностях супруги, дурость которой в полной мере проявилась в «одном крупном городе», том самом, где завербована была Жозефина, вообще склонная к шпионству, — причем город так и не был назван, сказано было о «звездах, которые и ночью алели, даже через шторы на окнах», и Кустов по-приятельски подмигнул Бузгалину, чтоб тот уж наверняка знал, какие именно звезды (кремлевские, конечно) горели всю ночь; легко было догадаться, куда начальство поместило прибывшую в Москву супружескую парочку накануне вербовки Жозефины; руководство отработало по полной программе, молодоженам отвели люкс в гостинице на Софийской набережной (окна выходили на Кремль), придали номеру автомашину «Чайка», на которой обычно вывозили в свет космонавтов, устроили пышный прием, подняли бокалы, Ивана предъявили супруге не мелкой сошкой, а влиятельным офицером, действующим с одобрения и благословения Верховного Руководства Великой Державы. Доставили с Урала мать, две женщины счастливо расплакались…
И Кустов тоже расплакался — не там, в Москве, а здесь, в пансионате. На женщин, так выходило, ему не везло с тех пор, как на Урале погибла любимая девушка. («Она унесла все мои мечты!..») Все остальные — обманывали, особенно та, которую прочили ему в жены, когда он прибыл в тот же город за четыре года до Жозефины (в какой город — сказано было подмигиванием: ты, мол, сам понимаешь…). Повезли его на дачу с боссами побеседовать, а на даче этой у стола под так называемыми русскими березами суетилась девушка, не очень симпатичная, но бодренькая, ладная такая, все у нее в руках горело, взгляд бросила на него такой, что сомнений не оставалось — напарницей будет! Такую подругу давно ждал он, без нее худо приходилось на чужбине, и быть бы девушке этой напарницей и подругой на веки вечные, да не прошло и пятнадцати минут, как она за него все решила и командовать им стала, так себя повела, будто какой год уже спит с ним и все привычки его знает, потому что — знание привычек этих обнаружила, ее уже осведомили, и показалось это ему так гнусно, что отказался от девушки, не нужна она мне, сказал, не полюблю я ее!.. И теперь — Жозефина, которая следит за ним, а достойна ли женщина быть женой человека, о котором докладывает? Это ведь хуже супружеской измены! Да, хуже! И — не верит он, не верит он ни Жозефине, ни наставникам своим. Мелочные, ничтожные даже людишки! Разорили его, вчистую разорили! Для пользы дела приказали закупать пылесосы через фирму, известную своим грабительством, она и вытянула из него все деньги! Все! Если б не два крупных выигрыша на скачках в Атланте, то клади зубы на полку!..
Слезливо кляня судьбу, он мелкими осторожными шажками ходил по комнате, и глаза его обегали стены, пол, потолок, мебель, ища какую-то памятную ему отметину или рассыпанные монеты немалого достоинства, руки же ощупывали все, до чего могли дотянуться. Человек искал опору, камни, выступающие из воды, по которым можно перейти бурлящую реку, или такое дерево, забравшись на которое спасешься от бушующего внизу пожара, — уголочек искался, безопасный и теплый, но отметинки блуждали, монеты выскальзывали, мысли Кустова скакали, и в пассаж о неверности супруги вставлена была новелла о себе, сокрушителе женских сердец, способного час, два и более не вставать с женщины: такой могучей силой наделен не всякий, нет, не всякий, — и Кустов провел пальцем по согнутому локтю правой руки, показав этим размеры предмета, который надолго сохранится в памяти любой женщины, на всю жизнь, если, конечно, она останется жива, ибо всякого усомнившегося ждет смерть, да, смерть, как найдет она…
Палец воткнулся в Бузгалина, предварив громовой и грозный вопрос: кто он, и ответ неожиданно погрузил Кустова в томительные раздумья… Про дядюшку Жозефины было забыто, недавний обличитель ее с непринужденным изяществом сел в кресло…
Комната угловая, просторная, окна закрыты, но шум далекой улицы проникает сквозь противокомариную сетку, не заглушая говорившего с тихой яростью Кустова. Вытянутые ноги подергивались, правая рука то касалась подбородка, то почесывала шею; в его теле судорожно ворочался тот, кто незаконно занял место Мартина и теперь пытался найти уголочек, где можно притулиться, выждать день и час, когда его признают своим. Вопросы (Бузгалина интересовали скачки) входили в уши Кустова, как камешки, бросаемые в колодец, и по тому, с какой задержкой следовали ответы, можно было судить и о глубине колодца, и о ряби на невидимой воде; на некоторых словах Кустов стал спотыкаться, что приводило его к смущению и удивлению, он повторял слова эти, с натугой, с нажимом, радостно убеждаясь, что язык ему все-таки послушается, и, от радости впадая в смирение, умягчал мышцы, расслаблялся. Рука потянулась к сигаретам на столике рядом — и застыла, рука забыла о куреве, и точно так же другая рука, бузгалинская, задержалась надолго в движении к тому же столику, где лежали и его сигареты. Кустов все-таки дотянулся, сигарета оказалась во рту и застыла в недоумении — как замер и Бузгалин, тишайшим шепотом начавший говорить и напрягать слух, будто пощелкивал циферблатом сейфа, разгадывая шифр. Слова выпархивали из него крохотными птичками, еле шевеля крылышками, слова невесомые, нащупывающие, севшие на забор, за которым в догорающем лесу лежали вповалку сонные, уставшие от ужаса звери, — и наконец почуялась доска, которая отошла и впустила внутрь неслышно ступавшего Бузгалина. Сон — самое небезопасное для человека время; звери спали, они еще какое-то время поводили ушами в сторону незваного гостя, но тот успокоительно сказал что-то, будто бросил кусок мяса тявкнувшему псу. Он стал своим, точно так же пахнущим, как и они; еще одно слово произнесено было нежнейше — камешком, который летит в тьму кустов, проверяя слух и зрение сторожевого пса. В упоенной дреме обитатели сонного царства разрешали рассказывать им сказки, в которые начинал верить и сам рассказчик, ужом вползающий в чужой храм… «Однажды…» — несколько раз повторялось лазутчиком, пока мохнатые, скользкие и оперенные существа не прислушались, выбирая для полноценного сна ту сказочку, в которую они хотели поверить, какую ждали… Рука нашла руку, душа душу, тела слились и полетели в пропасть; раздался протяжный звук, в котором был полет, парение и мягкое приземление, пронесся и отнесся вихрь, раздвинув тучи, которые расступились, и в свежем дуновении воздуха растаяли бесовские запахи гари и омерзительная вонь подпаленных шкур, а черное звездное небо Техаса стало потолком; вдавленное в комнату пространство задышало угрозой скорого ливня, что вот-вот разразится под сводами средневековья, к которым Кустова подтащили сеансы мистера Одуловича…
…придавленное небо дышало угрозой скорого ливня и превращения топкой дороги в непроходимую трясину, и, поглядывая вверх, люди стегали лошадей и волов, торопясь до ночи выбраться из низины, разжиться сушьем и прогреться у костров. До моря далеко, но порывы ветра доносили возбуждающие запахи соленой стихии и — всем так казалось — парусные вздохи кораблей, на которые надо погрузиться;