тех, что строятся для мытья, а потом становятся постоянным жильем. Питался у матери, помогал ей по дому, но берлога у него была своя. Помнится, когда обшивал фронтон и прибивал первую нижнюю доску, все хотел попросить с улицы кого-нибудь стрельнуть на предмет горизонтальности, но как назло никого не было, и тогда он отошел по потолку и, сам себе подмигнув, стрельнул по Енисею, по далекой и абсолютно ровной полоске песка того берега.

К гулянке Парень готовился сам, набирал водки, а когда собирались мужики, шел к матери и говорил официальным тоном и как бы мимо всех возможных возражений и переживаний: «Мама, мы там сидим с мужиками, дай нам чё-нибудь закусить», — и мать, качая головой, послушно переваливаясь на своем костыле, резала домашний хлеб, доставала черемшу, наваливала на тарелочку вареную картошку со стерлядкой и укропом, и он аккуратно нес тарелки, открывая ногой дверь, потом, выйдя, рванув луку с огорода, входил в басовито гудящую баню и, капитански оглядывая команду, решительно говорил: «Так. Ну-ка, Василий, что у нас там, в углу, дай-ка сюда!» И наливал, и все поднимали, раз, другой, третий, и будто мчались куда-то вместе, подставляя кирпично-красные лица ветру, и кипел, набирая силу, знакомый и любимый разговор про Косой порог, оборотнюю стерлядку и вихревское зажиганье. Вот с жаром рассказывает лохмато-темнобородый Генка, как зимой утопил и вморозил «Буран», как снимал двигатель и таскал его в высоченную гору в избушку оттаивать. Вот шуряк Василий, посмеиваясь, поведал, как наворочал щучар с полцентнера, а потом посадил их на кукан из телефонного провода и «сплавил» к избушке, и Парню нравится это словечко «сплавил» и то, что Васька назвал щук «кобылами». Потом Дмитрич, крепкий невысокий мужик с круглой бородой и серыми улыбающимися глазами, рассказал, как в прошлом году добыл росомаху. Кобель загнал ее под выворотень, там «не видать ни хрена», Дмитрич тогда «снежку туда лопаткой подкинул, чтоб видать хоть было», и добыл эту росомаху. Несмотря на то что каждый давно знал все это до мелочи, хорошо, дружно сиделось и слушалось — все здесь были достойны друг друга, и этот тяжеленный залитый льдом движок, и сплавленные кобылы, и черная пещера выворотня, освещенная снегом, — все эти примеры мужицкой находчивости круговой порукой связывали вольные души. Да и собирались редко, успевая только кивнуть друг другу при встрече, каждый по горло в своих делах.

Пройдет первый порыв, и как-то притихнет, вглубь просядет гулянка, замрет на перепутье: или приканчивать, или уж заводиться крепко и серьезно. Семейные занятые мужики расходятся. Василий меж двух огней: ему и охота с зятем выпить, но он знает, чем это кончится, и в конце концов Парень остается с кем-нибудь втроем или вдвоем. А если не найдется напарников, если не завалит кто-нибудь такой же где-то разогретый, обезумевший, будто отставший от рейса, Парень сам его найдет. Его уже охватила непоседливость, ему срочно надо искать друга Женьку, и он придумывает дело.

Только что на вертолете привезли яйца, и он идет в магазин. С виду он и не пьян, но опытный взгляд сразу определит и внимательный блеск глаз, и чересчур бодрую походку. Он здоровается со всеми стариками по имени-отчеству, мол, я-то самый местный, всех знаю, помню, храню, не зря мать у меня тетя Граня Хбохлова. «Здравствуйте, — отчетливо говорит Парень, вежливо кивая головой, — Николай Никифорович! Здравствуйте, Агафья Даниловна!» А та: «Здравствуй, сына, здравствуй!» — и так это говорит ласково, жалостливо, мол, спасибо, что помнишь, но что же опеть понесло-то тебя, худо это, мать пожалел бы. У магазина он, как и предполагалось, встречает Женьку на тракторе из-под этих самых яиц, вот они о чем-то с двух негромких полуслов договорились, и Женька уже невозмутимо едет ставить трактор, прикидывая, что сказать дома, а Парень возвращается с поддоном яиц. Навстречу идет Пашка Вершинин и, видя эти яйца, улыбаясь, тычет пальцем, прыскает: «Снесся!» — и оба хохочут, и Парень еще долго вспоминает Пашку: «Снесся… От-т чунгатор!»

Потом попался остяк Колька Лямич по кличке Страдиварий. Маленький, скуластый, с упругой копной черных с отливом волос. Парень спросил раз у его брата Петьки, почему Страдиварий-то, а тот своей остяцкой скороговоркой выпалил: «Нарточки делат». Ну не черти ли! Страдиварий тащил что-то в мешке продавать, скорее всего ворованную сеть, и было рыпнулся к Парню, открыв рот, но тот с ходу осадил его: «Иди, бич, щас тебя быстро вычислю!»

Потом проходит Лешку-Бармалея, здоровенного широколицего мужика с нависающими плечами и мощным загривком, на котором легко лежит пятидесятикилограммовый «вихрюга». Бармалей так же стоит, как стоял, когда Парень шел к магазину. Стоит посреди деревни с этим «вихрюгой», придерживая его за копченый сапог, и что-то рассказывает Дмитричу, а тот торчит из огорода, облокотясь на штакетник. Леха говорит с эдаким прохладным шиком, продолжая какую-то старую зимнюю историю: «…и вэришь ли, Дмитрич, полдня елозили — и бесполэ-эзно. Я говорю — Сэша, пусть дорога пр-роколеет добр-ром…» Парень уже прошел их, и хоть затихает Лешкин говорок, он знает прекрасно, что было дальше: наутро дорога была — хоть боком катись, что подцепили этого сохатого прямо на шкуре и таском увезли. И слезал с покрытого синей пылью «Бурана» Леха, в завязанной на кадыке росомашьей шапке, и толстыми, как булки, броднями хрустел по промороженному укатанному снегу возле дома. Хорошо хрустел, аппетитно, так что чувствовались в туго набитых кожаных головках носки, портянки, пакулькби, и тепло становилось за эти ноги и за всего Лешку, который сейчас стаскат с сыном мясо, не спеша стаскат, пока жена собирает на стол, а потом тяпнет за этим столом водки и заведет, потирая широкие обмороженние щеки: «И вэришь, Люба, та-кой хиус!.. (Ну, давай, сына, поехали!) А второй, здэр-ровый бычара, так и ушел в хребёт. А дрова елка, по осени пр-ролило, в печку набили, не горят добр-ром — ш-ш-ают только, Саня соляры туда — и бесполэ- эзно»…

И улыбался Парень: от ить черт этот Бармалей! Ведь еще час так простоит — и хоть бы хрен ему! И хорошо, гордо ему было и за Бармалея, и за себя, чуял нутром он вековую правду дров, которые со злобным упрямством не горят, а только, шипя, шают, и этой будто с одушевленной силой проколевающей на ночном морозе дороги, и всей этой грозно-белой дали, которая может измочалить, угробить, а может, если ты не дурень, также волшебно вынести за полста верст с горой пропахшего выхлопом мяса, чуял неистребимый запах выхлопа, пропитавший зимнюю енисейскую жизнь, и эти на века проколевшие слова, все и всех вокруг так накрепко перевязавшие.

С глубоко запрятанным лукавым восторгом смотрел Парень и на Пашку, и на Бармалея, наслаждаясь диковинной, заповедной неповторимостью каждого, качал головой: «Ну черти! Ну чунгаторы!»

Улица, как взлетная полоса, обрывалась над Енисеем, оловянным, будто расплавленным встречным солнцем, крупно и полого взбитым севером. «От его катат дак катат, — материными словами подумал Парень и добавил уже про самолов: — И хрен на него, пускай стоит». Все равно не поедешь — вал, и, значит, правильно загулял. Приставив к бровям козырек ладони, он долго глядел на медленно ползущие валы, на идущую снизу пустую самоходку с голой ватерлинией и задранным, как у казанки, носом, и в тронутых хмелем глазах все казалось необыкновенно выпуклым, осязаемым, родным и наконец-то имевшим то значение, какое заслуживало.

Яйца Парень положил в недавно им откопанную маленькую погребку во дворе, квадратную ямку в мерзлоте, где все, будь то масло ли, яйца, за минуту набирало мощный нутряной холод, легко, мимоходом отданный студеной землей. Заглянул к матери и тут же быстро, не расслабляясь и не вступая в переговоры, ушел к себе и в ожидании Женьки пропустил несколько стопок. Сам с собой разговаривая, налил, нацепил на вилку кусок холодной жареной стерлядки с прослойками желтого жира и положил на край тарелки. Поднял рюмку, кивнул себе и выпил, не уронив ни капли, чуть придержав во рту круглый, скрипучий, как моченое яблоко, глоток какого-то очень верного размера, тут же отправил дальше, прислушавшись, сжал губы, остеклил чуть покрасневшие глаза и потом, будто в который раз дивясь, мотнул головой, отрывисто разняв губы, сказал: «Хороша!» — и не спеша закусил сначала хлебцем, потом стерлядкой и медленно положил на край тарелки пустую вилку, а на газетку — стерляжью серую шкурку с костяным ромбиком плаща.

Едва он собрался закурить, как во дворе послышалось шевеленье, стук, и он сначала обрадовался — Женька, а потом по тяжести этого шевеления с досадой понял: старая прется. Как знает, что Женька на подходе. (Этого неотвратимого, словно атмосферный фронт, Женьку мать не выносила: «Парень только угомонился, а тут Женька… Ну а теперь — все, черт его удёрзыт!» Женькины старики, правда, то же самое говорили про Парня. Бывало, Женька, прознав, что Парень загулял, вдруг решал «принести теще тугунков», напряженно высиживал с ней пять минут, деловито прощался и нырял в ходящую ходуном баню.) Мать, кряхтя, глухо стуча костылем, взобралась на крыльцо, открыла дверь. Парень хотел убрать бутылку, но махнул рукой и с раздражением спросил: «Мама, ну что еще?» — «На самоходке спагетья продают и сахар,

Вы читаете Новый мир. № 7, 2000
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату