Оказывается, изумителен британский закон давности клеветы! Во Франции — три месяца от появления, опоздал пожаловаться — пролетело. (Французы остры и успевают потрепать друг друга оскорблениями.) В Соединённых Штатах — обычно год. В Англии — 6 лет. Так всё равно прошло, уже 6 с половиной? Ничего подобного. Действие клеветы считается начавшимся после того, как будет продан в Англии последний экземпляр книги. То есть если где-нибудь в одном книжном магазине ещё пылится один экземпляр — давность клеветы ещё не начинала даже исчисляться. А по договорам с другими странами (упаси Бог будущую Россию от этих привередных договоров!) — иски осуществляются по этой давности и в других странах. То есть наследник Флегона ещё и в XXI веке может подать на моего сына или внука где- нибудь в Австралии за эту мою фразу в Москве в 1972 году.
О, британский суд! — твердыня всеевропейского правосознания!
Так вот в чём иск Флегона: из фразы получается, что он — агент КГБ. А он, мол, — не агент!
Бумажки клочок — в суд волочёт.
Ничего не стоило практически погасить его иск: немедленно подать встречный, что он оклеветал меня хуже того в своей книге. И всё будет перекрыто, и его книга будет запрещена. Но это — именно то, чего он хочет, это ещё худший долгий громкий суд, и тогда-то его книга и станет запретным желанным плодом.
Я не шевельнулся.
Вскоре Флегон не выдержал, проговорился в письме к моему уже теперь взятому адвокату в Англии: Солженицын знает, что может остановить мою книгу в 24 часа, но пальцем не шевелит. Если он не согласен с моим описанием — почему он не останавливает книгу? Его долг, если он честный человек, встретиться со мной в суде. И ваш долг, как его представителя, — остановить книгу через суд!
Верно мы разгадали его замысел.
Но вот идиотское положение: будучи только что сверх меры облит грязью из этих зловонных рук — я должен кротко отбиваться от его обвинений в том, что я его оболгал 9 лет назад.
Первое моё чувство было — просто игнорировать флегонский иск: ну что там может быть за суд из Англии в Штаты? да ещё при такой давности (давность меня всего более поражала)? да ещё при неопределённости той моей фразы? да не может же Флегон серьёзно строить на этом суд, какой же это идиотский должен быть суд? Флегон, конечно, в этой форме просто провоцирует меня на встречный иск — но как раз его он и не дождётся. Пусть заочно производят там суд, а что присудят — я и не признбаю.
Однако надо было посоветоваться с Вильямсом и Крейгом, моими недавними и блистательными спасителями против Карлайл. И Вильямса первая мысль тоже была — пренебречь, но Крейг убедил, что надо выставить защиту.
И вот опять искать адвоката, на этот раз в Лондоне? Вильямс посоветовал одного известного ему там, Ричарда Сайкса. Но мне теперь снова вести переписку английским юридическим языком? — о, Боже! И каждый новый суд — это розыск и розыск давно затерянных бумажек, как будто ненужных. Только то облегчение, что английсий суд не может вызвать меня на допрос. Всё прокипит где-то там, а мне лишь — платить, больше или меньше. Защитить в суде мою фразу 1972 года трудно; сейчас, при западном опыте, я бы выразился поаккуратней. Конечно, о Флегоне у меня лишь цепь умозаключений по его многим действиям относительно меня и других. И ещё же: этот якобы «румын» легко выехал на Запад, поселился в Англии и активно занялся халтурным изданием оппозиционных книг из СССР. И в союзе же с Луи. И. А. Иловайская передала нам рассказ Булата Окуджавы, что как-то Флегон приезжал к нему в Мюнхен (он издал пластинку Окуджавы) и в нетрезвой откровенности признался, что отец его Флегонтов сотрудничал ещё с ГПУ, был на подпольной работе в Румынии (где и рос сынишка и, видимо, наследовал жизненный путь папаши). В передаче Иловайской: возвратясь в Москву, Окуджава рассказал об этом гебисту «секретарю СП» Ильину, — тот выругался о Флегоне: «Проболтался, дурак!» (Рассказ может быть не вполне точен в передаче.)[22]
И Окуджава вот снова в Париже был как раз сейчас, но неудобно просить его свидетельствовать: советский человек не может решиться на такие показания западному суду.
Итак, дело ещё потянется. Сейчас, когда я дописываю эту главу, дело только разгорается. И может быть — проиграем.
Так ещё и этими судами потрепал меня Запад. Всем, чем мог, — верхоглядными или низкими суждениями, клеветой, судами. На Востоке — ГБ, тюрьма, тут — свои формы. Флегон — это ещё новое испытание, когда в ответ на клевету хочется сорваться в резкий поступок — а нельзя, нельзя.
Немало было сделано за эти годы, чтоб утопить меня в мелочах и в помоях. Но сил у меня — ещё много. И, кажется, я проплыл, не утопили.
Вот такие были мои спокойные годы для бестревожного творчества в Вермонте.
А тем временем по одиночке ускользали, уползали из-под советских лап и десятки известных и сотни прежде молчаливых, о ком раньше и подумать такого было нельзя, — а на Западе у всех обнаруживались честолюбия, претенциозные перья, программы и замыслы. Перемещаясь на Запад, где объём эмиграции гораздо меньше, чем объём образованного круга в СССР, — они становились тут как бы крупнее, заметнее, да ещё при наивной доверчивости западной публики. И первой их мыслью, и первым движением было — поливать бранью, но не коммунизм, а Россию и русский патриотизм, а значит заодно — и меня. И этот поворот против меня, и модность этих уколов быстро перенимались и размножались на Западе, ещё и в мои европейские годы, а я как-то и не вникал, не слышал толком, внимания не придавал, а потом с наслаждением нырнул в работу в Пяти Ручьях — и ещё меньше замечал, какой идёт множественный против меня поворот в Америке. Лишь постепенно обнаружилась вся густота и обширность брани, и что я, не как прежде, союзников почти нацело лишён, а — толпы и толпы неприязненных. Когда-то был — один враг, Огромный, а тут — множество мелких, неперечислимых, Тараканья Рать. Не одно зевло драконье, а множество мелких, и — как против них? Не наставлять же пику отдельно на каждого? не разбирать же по именам, и каждый их куцый шажок?
А между тем: совокупным кишением этой Рати — удалось достичь, чего не могла вся Советская Махина: представить меня миру — злобным фанатиком, безжалостным тираном и действующим предводителем химерических полков. И, наверно, теперь — это надолго припечатано.
Но сама работа моя подсказывала и лучшую естественную тактику: проплывать годами немой льдиной, не отзываясь на сотни их опережающих уколов. За работой, укромясь от них ото всех, я могу спокойно пережить и четыре таких травли, и в четыре раза гуще. (Да Булгакова они же сильней травили и опасней, тогда из чекистских подворотен, — так что после газетной статьи да жди, Михаил Афанасьич, стука в дверь.) Теперь они много раз будут выскакивать, выюливать, вытягивать на себя ответ. Но у них короткое дыхание, и весь гнев и пафос они нерасчётливо истрачивают сейчас, ещё до моих главных томов. А я плыву себе молча.
В уединении — удивительным кажется это нервное самоистязание их и раздражение, чем они там живут. А я — трёх четвертей написанного ими и вовсе не читал до последних дней, как писать вот эту Вторую Часть, — теперь пригодилось. И вижу: э-э-э! — поворотливые, лживые, выхватливые, сиюминутные, — однако они все вместе обдают — что там меня! — целую Россию валами облыгания, в том же направлении подтравливая и готовый к тому Запад. И какой же у них численный переизбыток.
Так ещё и это взять на взвал?
Да, хотя бы разок всё же надо их предупредить.
И — написал, легко, быстро, — «Наших плюралистов»[23].
Глава 8
ЕЩЁ ЗАБОТАНЬКИ
Кажется — сидели в отшельстве и не было никаких событий эти четыре года. А просматриваю беглые записи, иногда сделанные попутно, для памяти, — ох, много! ох, опять наросло. Мы сидели — так охуждатели не сидели.
А ведь зарекался я: уйдя в историю — не соревноваться с современностью. Просветить Запад — что Россия и коммунизм соотносятся так, как больной и его болезнь? — видно, не по силам это мне. После моих