миру“), но то, что происходит сейчас, вероятно, имеет свои глубокие корни, и, несмотря на полную мою неактивность (между прочим, когда статья появилась, я лежала в больнице под кислородом), я стою у кого-то на пути, мешаю кому-то».
«Но кому и в чем?» — горестно вопрошает Ахматова.
Статья Кушнера как факт работы подсознания, а не только сознания ее автора дает ответ на этот постоянный для смертного и посмертного пути Ахматовой вопрос.
Блоку мешал писать Лев Толстой.
А Кушнеру мешает не столько Анна Ахматова (не она — главная цель и мишень статьи, хотя и она — тоже), а еще мешают те, кого он пренебрежительно относит к друзьям Ахматовой.
Двух — из четырех — он называет: это бесцветный для Кушнера Бобышев и снисходительно помилованный Кушнером Рейн.
Третий — Анатолий Найман, который легко дешифруется как автор «Рассказов о Анне Ахматовой». «Гнев» по отношению к Найману (об авторе мемуаров делаются всяческие неприличные намеки) никак не понятен и даже ставит в тупик, ибо сама Ахматова представлена Кушнером самым неприятным образом. Чего уж Найман!..
Не уязвлен ли — сильнее всего — Кушнер четвертым: Иосифом Бродским, которого «Анна Андреевна» оценила и благословила, которого любила и которому благоволила?
Помните это место в статье Кушнера — когда он пытается реконструировать «подсознание» Ахматовой, по Фрейду вычисляя, почему она записывает слова Блока о Толстом?
Так и на Кушнера найдется Фрейд.
Но завершать на таком грустном итоге не хочется. Хочется воздуху, хочется выйти из спертого пространства, где персонажей сравнивают с поэтами, а поэтам предъявляют обвинительное заключение. На воздух, на воздух! А поскольку я пишу эти строки на берегу Балтики, столь любимой Бродским, то закончу его строками, размыкающими тесноту пошлости.
Стихи — «На столетие Анны Ахматовой».
Михаил Эпштейн
Слово как произведение: о жанре однословия
Самым кратким литературным жанром считается афоризм — обобщающая мысль, сжатая в одном предложении. Но есть жанр еще более краткий, хотя и не вполне признанный и почти не исследованный в качестве жанра: он умещается в одно слово. Именно слово и предстает как законченное произведение, как самостоятельный результат словотворчества. Подчеркиваю: слово не как единица языка и предмет языкознания, а именно как литературный жанр, в котором есть своя художественная пластика, идея, образ, игра, а подчас и коллизия, и сюжет. ОДНОСЛОВИЕ — так я назову этот жанр — искусство одного слова, заключающего в себе новую идею или картину. Тем самым достигается наибольшая, даже по сравнению с афоризмом, конденсация образа: максимум смысла в минимуме языкового материала.
В свое время В. Хлебников вместе с А. Крученых подписались под тезисом, согласно которому «отныне произведение могло состоять из одного слова…»[32]. Это не просто авангардный проект, но лингвистически обоснованная реконструкция образной природы самого слова («самовитого слова»). Произведение потому и может состоять из одного слова, что само слово исконно представляет собой маленькое произведение, «врожденную» метафору — то, что Александр Потебня называл «внутренней формой слова», в отличие от его звучания (внешней формы) и общепринятого (словарного) значения[33]. Например, слово «окно» заключает в себе как внутреннюю форму образ «ока», а слово «стол» содержит в себе образ чего-то стелющегося (корневое «стл») и этимологически родственно «постели».
Отсюда возможная морфемная перестановка (скрещение), когда продуктивные способы словообразования от одного слова переносятся на другое: «постелица» (ср. «столица»), «застолить» (ср. «застелить») и т. д. Поскольку все эти слова уже опосредованы внутренней формой «стл», их общим первообразом, остается лишь тематизировать данное новообразование, то есть соотнести его звуковую форму с подобающим значением. Например, «застелье» можно тематизировать как «застолье (пир, трапеза) в постели». По мере сокращения, «раздевания» слова возрастает его многозначность, его метафорический потенциал. Так, слова «трава» и «отрава» имеют разные лексические значения, которые поддерживаются разностью их морфологического состава. Но если оголить их до корня «трав», то их значения могут свободно переходить одно в другое, создавая возможность для новых словообразований. Например, однословие «отравоядные» можно отнести к разряду существ, приученных социальными обычаями к экологически грязной и вредной пище.
Если учесть, что каждая морфема одной категории может в принципе соединяться с любой морфемой другой категории (любая приставка с любым корнем и любым суффиксом), вопрос стоит не о том, возможно ли технически какое-то новообразование типа «кружавица» или «кружба» (хлебниковские сочетания корня «круг/круж» с суффиксами таких слов, как «красавица» и «дружба»), но о том, имеет ли оно смысл, оправдано ли его введение в язык необходимостью обозначить новое или ранее не отмеченное явление, понятие, образ.
Отсюда хлебниковское требование: «Новое слово не только должно быть названо, но и быть направлено к называемой вещи»[34]. Можно создать такие слова, как «прозайчатник» или «пересолнечнить», «издомный» или «пылевод», но они останутся бесплодной игрой языка, если не найдут себе называемой вещи или понятия. Знак ищет свое означаемое, «свое другое», «свое единственное». Словотворчество тем и отличается от словоблудия, что оно не спаривает какие попало словесные элементы, но во взаимодействии с вещью — называемой или подразумеваемой — создает некий смысл, превращает возможность языка в потребность мышления и даже в необходимость существования. Семантизация нового слова — не менее ответственный момент, чем его