Веселые все же люди были передвижники: «Привал арестантов», «Проводы покойника», «Утопленница», «Неутешное горе», «Больной музыкант», «Последняя весна», «Осужденный», «Узник», «Без кормильца», «Возвращение с похорон», «Заключенный», «Арест пропагандиста», «Утро стрелецкой казни», «Панихида», «У больного товарища», «Раненый рабочий», «В коридоре окружного суда», «Смерть переселенца», «Больной художник», «Умирающая», «Порка», «Жертва фанатизма», «У больного учителя».

Первую книгу мемуаров Шаляпина «Страницы из моей жизни» писал Горький (они потом уже в эмиграции с гонорарами разобраться не могли), вторую же — «Маска и душа» — он сам, и насколько же она богаче, ярче, самобытнее первой. Не потому, что Шаляпин был как литератор талантливее, а потому, что Горький, исполняя роль не то записывателя, не то сочинителя, смешивал себя и автора, к тому же навязывая Ф. И. собственный тогдашний «прогрессизм».

С каким упоением исполнял Федор Иванович то и дело «Дубинушку», и как крепко ударила эта самая дубинушка по нему. Горький же, будучи немалым и циничным юмористом, описывая уже в 1928 году события года 1905-го, он, вовлекший друга Федю в революционные сферы и настроения, потешался:

«На цар-ря, на господ

Он поднимет с р-размаха дубину!

— Э-эх, — рявкнули господа: — Дубинушка — ухнем!» («Жизнь Клима Самгина»).

Каких только Лениных не наплодили советские мастера кисти и резца, жаль, что почти все это сгинуло и сгнило. Помню, в клубе автоколонны г. Яранска Кировской области снятый по причине ремонта помещения со стены Ильич лежал на диване: фанерный, с негнущимися плоскими руками в карманах негнущихся плоских брюк, в плоских, одномерных ботиночках. А во дворе Саратовской табачной фабрики в унылом производственном пейзаже Ленин возникал вдруг в совершенно свадебном обличье: густо-черном костюме с белоснежным платочком в кармашке, похожим на хризантему; рожица задорная, кулачок воздет над головою, так и кажется, что прокричит: «Горько!»

«…шершавым языком плаката», оказывается, не изобретено Маяковским, а было если не ходячим, то общеупотребительным. «Шершавым газетным языком повествуют о произволе…» — писал еще в 1905 году Борис Садовской в журнале «Весы».

Самые откровенные письма (не по фактам, а по степени открытости, доходящей до откровения) читать более неловко, чем даже узнавать из тех же писем что-то не предназначенное для стороннего читателя. Попытка письменного соединения душ противоречит неким правилам, которые, наряду с литературными жанрами, имеет и эпистолярный, коли письма публикуются.

Переписка Пастернака с Цветаевой, где она словно бы электризует своей взвинченностью чувств адресата, не помогает мне понять поэта, но уводит от него в сторону.

«Жизнь есть упускаемая и упущенная возможность», — записал Андрей Платонов, а вот английский текст, который на первый взгляд может быть лишь советского происхождения: today is the tomorrow you were promised yesterday (сегодня — это завтра, которое вам обещали вчера). Это название полотна английского художника, изображающего убийственно унылое предместье Лондона.

Я очень люблю поэзию Евгения Рейна. Его близость Некрасову, как никакого из современных поэтов, точнее, единственного из современных поэтов, для меня столь очевидная, скажи я об этом, вызывает даже не удивление, а ироническое, заведомое неприятие. Твардовский — Некрасов, дескать, само собою, но Рейн!

Из книги Рейна «Мне скучно без Довлатова» выписал два замечательных примера его невероятно буквальной непосредственности в поэзии, два его самопризнания.

«Я повел его на Неглинку в армянский ресторан „Арарат“. То, что произошло там, я уже описал в стихах. (Читайте в этой же книге поэму „Арарат“)».

«И я пошел смотреть „Мальтийского сокола“. (Мою поэму „Мальтийский сокол“ можно прочесть в этой книге.)»

А? Ну кто еще из наших поэтов этак может отсылать?

У слова «зависть» нет синонима. Я, во всяком случае, не нашел его ни в голове своей, ни в словарях.

«Сия брошюра предназначена не для всех, а для духовно болящих и имеющих большую нужду в лечении и душевном врачестве <…> При невозможности совершения такой исповеди разом (из-за большого количества грехов) можно исповедоваться постепенно одному священнику по 20–40 грехов в один раз (прием), распределив все свои грехи».

Приводятся примеры исповедуемых грехов.

«Использовала в пищу приправу».

«Согрешала гортанобесием, т. е. держанием с услаждением во рту вкусной пищи».

«Ходила в воскресные дни в лес за грибами и ягодами».

«Мочилась при посторонних мужчинах и шутила по этому поводу».

«Имела союз с нечестивыми».

«Работала парикмахером».

Брошюра «Лекарство от греха» издана Саратовским Свято-Алексеевским женским монастырем. Издание осуществлено при содействии православного фонда «Благовест». Саратов, 1996, 4 п. л. Тираж 15 000.

«По горной кремнистой дороге / Скакал он в драгунском седле, / И пасмурный демон тревоги / Предгрозьем давил на отроги, / Печаль предвещая земле. // Давило на сердце поэта / Не бурей мятежных идей, / А злобою высшего света / И завистью мнимых друзей. // И были беспомощны рядом / Его секундант и денщик, / А душу щемила досада / На мелочность глупых интриг. // Решительно встал он у кручи. / — Стреляться? Ну что ж, так и быть. / И выстрелил в серые тучи, / Чтоб попусту жизнь не губить. / Но близко враждебное дуло… / И, грохнув, как горный обвал, / Преступная сила сверкнула, / К нему подошли — наповал. // Застыли машукские ели / Безмолвной, печальной стеной, / И тучи, и горы темнели, / И скорбное место дуэли / Оплакивал дождь проливной».

Опубликовано 15 июля 1995 года в газете «Саратовские вести». Автор — член Союза писателей России Николай Федоров.

Самое печальное, что сонм сочинителей «на смерть поэта», наряду со всеобщей грамотностью, породил и он сам, Михаил Юрьевич, когда дал навсегда пример поэтически-гражданской позы над гробом поэта. Я не кощунствую и не сравниваю, просто в стихотворении его столько же поэтического гения, сколько в заразительной человеческой несправедливости: смерть как повод обличения недругов.

Все-таки и тот, кому посвящают ужасающие строки, хоть каплю, но ответственен за них. Ведь не «Парусу» уж сколько лет пытаются следовать горе-стихотворцы, но желают облить желчью кого-то, кто, по их скудному убеждению, виновен. Некогда внедрившаяся в массовое сочинительское сознание мысль о гражданской жертвенности их поприща подвигала искать не только в высоких образцах, но и в близлежащем быту некий трагизм.

Расскажу об одном с-ком литераторе.

Писатель Ч. по профессии был писатель из народа: я уж как-то раз описал разновидности провинциальных союзписателей, которым требовалось для успеха некое амплуа внутри писательского. Скажем, писатель(-ница — чаще) — романтик из пионервожатых, или мастер приключенческого жанра из чекистов, или просто честный советский еврей из честных советских евреев и т. д. Так вот, Ч. был писатель из народа. Он сочинял бессмысленно-безмятежные, не без проблесков некоего коровьего юмора, повести про деревенских чудаков, само собою, подражая и безумно завидуя Шукшину, успех которого породил в семидесятые годы толпу подражателей, полагавших, что и они могут, потому как из народной жизни произошли.

Любил Ч., напившись и предварительно выяснив, что редактора нет на работе (ни разу не застал), явиться в редакцию журнала и, притворяясь более пьяным, чем есть, кричать на бледнеющих редактрис из отдела прозы: «Где он, бля, порежу суку, жидам продался, а русских печатать не хочет, бля!» Покуражась не более десяти минут, он смывался. Когда при встрече с ним, трезвым, на собраниях в СП редактор пытался ему пенять, он, коротенький, с дурно пахнущим сырым лицом, потирая руки, бормотал, что ничего не помнит, и скверно улыбался.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату