чему, к чему, а к духу капитализма она, оказалось, вполне готова. Не зря все детство долдонила на пионерских игрищах: «Всегда готова!» К чему — это уже другой вопрос. Может, еще и придет время, когда надо будет снова бороться уже за воняющий коммунизм, может, это такой зигзаг истории, такой заворот кишок, а прочистится желудок — и все, как один, опять встанут на линейку и по линейке. Конечно, — чур меня, чур! — лучше бы этого горя не знать, но мысль возвратную иметь в голове надо. Чтоб суметь и успеть. Она одна, и у нее двое детей. Уже большеньких, сами ножками ходят, но все равно — дети. И если ради них надо будет кому-нибудь что-нибудь опустить на голову, пусть дети не сомневаются: у их мамы рука не дрогнет.
Вырулила она наконец на прямую. Осталась позади шашлычная.
…Они расходились тогда недовольные друг другом. Каждый как бы что-то недополучил. Или, наоборот, каждому навесили? Дружба — вещь суровая. С ней и не страшно, но и опасно одновременно. Женская дружба — это всегда немножечко доска с трещинкой. Ты на нее всей лапой, а она возьми и хрясь… Не становись всей лапой, не становись! Дружба — вещь хрупкая. Дружба — вещь нежная. Она не для того, чтобы по ней ногой ходить. Она для чаепитий и разговоров, она для того, чтоб говорить друг другу комплименты. И не больше. Но и не меньше. У Ольги засосало под ложечкой. Так всегда — стоит проехать этой дорогой.
Нас только что угощали грузинским вином. Для школы это редкость. Имеется в виду, что учителям, как старорежимным барышням, принято дарить конфеты в бездарных коробках или в более продвинутом варианте — лжефранцузскую туалетную воду, бутилированную на Малой Арнаутской. Наш же гость — человек простой и правил не знает. Он приволок пять бутылок грузинского вина из самого Самтредиа или как это у них называется. И пару бутылок цимлянского. Дары отца здоровенного амбала, в штанах которого всегда тесно, но как ни странно, он ни в чем не отстает и не слабеет от напора в гениталиях, поэтому наш лицейский класс, по расчету папы, для мальчика самое то. Он отправляет его в Англию. Вино оказалось что надо. Училки потекли благодарной соплей, и их можно было брать голыми руками. Пришлось на них слегка гаркнуть. Не так, как я умею, когда зла по-настоящему, а тихонько, но ядовито. Меня тут понимают с полуслова и слюну с подбородка вытерли. Хорошее вино — увы! — не для учительских зарплат. Зачем-то я взяла цимлянское. Мазохизм в его изощренной форме. Я ведь знала, что это вино мне противопоказано с того самого случая, когда наша троица собралась как бы на дружбу, а разбежалась, как волки в поле. Ничего вроде не произошло. Ольга рассказывала про то, что собирается разводиться, мы с Раисой ее отговаривали: дура, мол, и все такое… Она отгавкивалась, нормальный интеллигентный треп, никто никого не умней, но и не глупей тоже. Ведь важная составляющая отношений дружбы — равенство. Но расходились, повторяю, как дальние родственники. И убей меня Бог, если этому была явная причина. То есть, конечно, она была, раз такое случилось, где-то в глубине наших отношений, но никто, никто не брал лопату, чтоб копнуть эту самую глубину. И на тебе! Расставались как обычно — чмок, чмок, но уже была у меня внутренняя уверенность: больше не соберемся. Даже не так, точнее: я думала о себе. Больше я не приду. Было ощущение моей собственной освобожденности от них, хотя сроду про это не думала, в голову не брала. Значит, случился рубеж, переход через который делает тебя другим. И ты хоть тресни, а в свое дорубежье уже не вернешься, даже если там у тебя мама родная. То есть ногами, может, и вернешься, чтоб поцеловать маму, но губы у тебя будут другие, и мама поймет это и схватится за сердце, и тебе станет больно за нее, но и боль будет другая. Ибо переход уже случился. Другая жизнь может быть лучше, а может — и хуже: счастье, если ты сумеешь это понимать… Я понимаю… Я точно знаю: то отвратное цимлянское, которым мы запивали твердое мясо баранины с мягким свиным салом (они так нанизывали на шампур, сволочи!), каким-то непостижимым образом сформулировало мою мысль: «Мне здесь (в шашлычной, в Москве, в стране) противно жить, и я не смогу себя уважать, если буду и дальше запивать лук, поданный отдельно от мяса, разбавленным вином».
Конечно, не в луке было дело. Побег давно и сладко кувыркался в сердце. Моя молоденькая соседка по площадке со своим парнем сели в сделанную собственными руками пирогу и рванули к финнам. Конечно, были пойманы и посажены, я ходила к ним в тюрьму, девочка плакала, что сволочи пограничники порубили пирогу, а друг делал ее по чертежам чуть ли не Гайаваты. Смех и грех. Но что-то они во мне высеяли. Романтические бредни с бреднем. Хотелось рвануться, чтоб треснула пуповина, на которой начертано: «Вход запрещен» — «Мест нет». И пробежать, взявшись за руки, те самые сто пятьдесят метров, после которых пуля уже ослабнет и не убьет. Романтика замечательно трансформируется в простые житейские вещи. Есть у нее такое свойство. Романтики хоть и фантазеры, но и деятели обязательно. Тогда как реалисты — сплошь фуфло. Ни на что не годны. Я готова защитить на этом диссертацию. Тут все дело в законе движения. Романтик живчик, он обязательно крутится, пусть даже вокруг себя. А реалист прикопан изначально. Его возможности определены длиной его рук. Реалисты придумали веники и лопаты. Романтики — самолеты и велосипеды. И те и другие нужны. Но закон «Стой, ни с места!» сформирован идеологами-реалистами, чтоб стрелять в романтиков.
Так вот, наш романтизм побега — пирога, подкоп под белорусскими Пружанами и прямо в войско Леха Валенсы. Но все это, как у всяких развивающихся романтиков, превратилось в забубенную эмиграцию в Израиль. Отстояли. Отождали. Отнервничали. Распродали. Раздали. И — вперед! Мы слиняли с моим благоверным, который единственный и имел право на эту эмиграцию. Я была пристяжной. Там я хлебнула уже той жизни и тоже полной мерой, и через три года мы вернулись в горбачевскую страну. И стали хлебать тут. Замечательно дикий девяностый с талонами на водку и сахар. До сих пор ношу клетчатую мужскую рубашку, купленную по паспорту с московской пропиской, в магазине «Подарки», что в начале Тверской, рядом с «Российскими винами». Муж у меня — золото. Ему всюду хорошо или плохо, это у него не всегда различимо. Но если есть стол и возможность писать слова и формулы, все остальное ему без разницы. И изысканные фрукты Израиля он ел точно так, как червивые груши с тетиной дачи. Если бы мне предложили самого что ни на есть мужчину, со статями, мощностями и деньгами, я бы не оставила своего, сутулого и слабого. Мне нужен именно он, вокруг которого я расту широко и буйно, охраняя его своими ветками и листьями. Нет, правда! Никто не понимает этого, даже его родня, которая знает, что мужчины западают на меня сразу и навсегда. Его очень отговаривали от меня — мол, не по плечу рубит сук. Но я отодвинула плечом всех претендентов на мое грешное сердце и ни разу не пожалела, что поступила именно так. И не надо мне другого, как пелось в раньшей песне. Я даже не знаю, что могла бы сделать, случись у нас опасность разрыва. Скорее всего я убила бы его, а потом — себя. Я как-то сказала это нашему сыну Алеше, он посмотрел на меня и ответил:
— Страшные вещи говоришь, мать, но правильные. Врозь вам не выжить. Я давно заметил: там, где у отца кончается нога, начинается твоя рука, а потом ты непринужденно переходишь в него, эдакий сюр. Мне-то от этого хуже — в сущности, у меня один родитель по имени мапа. Даже пожаловаться некому.
Алеша теперь живет в Германии. В Израиль мы уехали, как сотни других, прежде всего из-за армии. Но когда мы уезжали назад, у Алеши возникла возможность сразу двух университетов — иерусалимского и мюнхенского. Он уже обрел каких-то приятелей в Израиле и даже маленькое научное имя. Наш отъезд оказался аргументом посильнее — штаны Гёте победили, тем более, что на глобусе Германия стояла к нам как бы ближе. Так второй раз мы отважно сломали географию.
А теперь, когда подняла голову эта красно-коричневая сволочь, так просто счастье, что он этого не видит. И не видит меня, заходящуюся в паническом крике. Я понимаю, это не по-христиански, но коммуно-фашистов я бы убивала собственной рукой. После ГУЛАГа так ничего и не понять? Какой же еще опыт, Господи, ты можешь предложить этому народу? Какой?
— Вы про что так сердито думаете? — спросил меня наш гость-грузин.
У меня выразительное лицо — извините за нескромность, а в минуты полной самоизоляции я даже тихонько говорю сама с собой.
— Я думаю, что никогда не пила такого вкусного цимлянского, — вру я.
— Но почему тогда сердитая?
— Это я злюсь на время, обманывающее нас подделками.
Училки мои залопотали, что пусть, мол, подделки, но были бы по нормальной цене. С любой буквы разговор скатывается к этому. Это наша вечная радость со слезами на глазах. Ну что за народ, что за народ? И я даю отбой застолью, боюсь отдаленных злых последствий. Учителя у нас хорошие, но, честно говоря, малокультурные. Это такое горе, а где взять других? Этим спасибо. Вожу их в театр, как гусей. На «Гамлета»