Дорошку, который магическим образом обещался устроить так, чтобы царь, царица и их родственники начали «по нем, Андрее Безобразове, тосковать» и отозвали бы со службы в далеком Кизляре, куда стольнику ехать было неохота. В 1737 году расследовалось с пристрастием дело о хождении по рукам «волшебной» тетради с заговором «О люблении царем и властьми». В 1744 году пытали придворного шута Елизаветы Петровны Аксакова, вся вина которого состояла в том, что он неловко пошутил, поднеся государыне в шапке «для смеху» ежика. Следователи шутить не умели вовсе, и поступок шута был расценен как попытка испугом подорвать здоровье августейшей повелительницы.
Государственным преступлением почитался отказ пить здоровье государя или даже попытка пить по такому случаю разбавленное вино. Лишь в 1754 году Тайная канцелярия пришла к трезвому заключению, что «здравья лишняго в больших напитках, кроме вреда, не бывает», и положили внести в новое Уложение правило, «если кто на каком обеде партикулярном откажется пить на здравье Наше и фамилии Нашей, то в вину этого не ставить и не доносить об этом».
Разрешение «не доносить» — чрезвычайное новшество. Власть вконец изнемогла под массой изветов и стремилась хоть как-то снизить напор мелочного стукачества — «бездельных доносов». Со времен Соборного уложения 1649 года, обобщившего практику предшествующей эпохи, «извет» властям почитался священной обязанностью российских подданных, а за недонесение полагалось строгое наказание. Помимо страха быть обвиненным в недоносительстве и попасть тем самым в число соучастников гнала доносчика и жажда монарших милостей. За «правый» донос полагалось вознаграждение из имущества преступника в характерном размере — «что государь укажет». Для крепостного крестьянина донос на господина был подчас единственным доступным путем к воле. Не удивительно, что доносам не было переводу.
При относительной редкости бюрократической паутины и неразвитости институтов властного контроля доносительство было едва ли не единственным инструментом эффективного выявления «ниспровергателей» и вообще чуть ли не единственным способом обратной связи «власти и общества».
Впрочем, связь оказывалась весьма несовершенной. На доносчика возлагалась обязанность «довести» свой извет, то есть представить свидетелей измены и самому выдержать очные ставки и пытки. Изветчик шел на большой риск, особенно когда донос касался людей влиятельных, находящихся в фаворе и вообще «сильных». Всем известна печальная судьба Кочубея и Искры, донесших Петру I об измене Мазепы. Генеральный писарь Орлик, также бывший в курсе сношений Мазепы со шведами, воздержался от доноса, устрашившись «страшной, нигде на свете не бывалой суровостью великороссийских порядков».
Орлик, разумеется, имел в виду не вообще порядки, а порядок расследования дел о государственных преступлениях. Заподозренный уже с момента ареста подвергался невероятным мучительствам и мытарствам. Арестованного не пускали из камеры «дальше нужника», а туда только в кандалах. («Параша», сиречь «простой деревянный ушат», благодетельное свидетельство смягчения нравов, является в источниках с 1827 года.) На содержание узников отпускались гроши, и колодники периодически отправлялись в город со своими сторожами «кормиться мирским подаянием». Ускользнуть из лап сыска было невероятно трудно. Присланные за человеком солдаты, не обнаружив преступника (каковым заподозренный почитался изначально, пока не оправдается), загребали в тюрьму всех, кого находили в доме, и держали там жен и детей, пока специальные поисковые команды не разыщут злодея мужа и отца или пока он сам не сдастся властям ради вызволения родни. Заложничество такого рода было повсеместною практикой, поскольку закон признавал ответственность родственников за побег близкого, и они должны были доказать свою непричастность к побегу.
Добывание доказательств стоило жизни. Не удивительно, что большая часть книги посвящена детальному описанию рутины «розыска», то есть процедуре инквизиционного следствия-суда, с 1697 года полностью вытеснившего состязательный процесс. До этого процедура розыска применялась только в «разбойных делах», то есть тяжких уголовных преступлениях. Теперь, во избежание «многой неправды и лукавства», велено было «вместо судов и очных ставок по челобитью всяких чинов людей в обидах и разорениях чинить розыск».
Описание стадий знаменитого розыска от «допроса с пристрастием» — простой демонстрации орудий и первой «виски» на дыбе — до «виски со встряской» и изощренных пыток огнем, занимающее добрую треть книги, одолеет только человек с крепкими нервами. А следующую засим подробнейшую энциклопедию методов казни вообще, видимо, с пользой для себя могут проштудировать разве что профессионалы палаческого дела.
«Вместо заключения» автор ничего не заключает, а продолжает исследование нового сюжета о размахе российских репрессий. Но мы позволим себе вернуться к вопросу самому существенному. Отчего политический сыск в России приобрел такие гомерические размеры? Не в смысле числа жертв (наше столетие не впечатлишь тогдашними масштабами), а в смысле всеохватности, всепроникновения и вездесущности. Единственное достойное внимания предположение зарыто автором в середине текста: сыск дитя страха — Романовы так и не стали в народном сознании законной династией и привечали подданных гипертрофированной подозрительностью.
Оно, впрочем, не ново и не оригинально. А многим пожилым людям механизм сыска знаком и по личному опыту…
Никита СОКОЛОВ.
Неизжитое прошлое
Система исправительно-трудовых лагерей в СССР. 1923–1960. Составитель М. Б. Смирнов. М., «Звенья», 1998, 600 стр.
Н. В. Петров, К. В. Скоркин. Кто руководил НКВД. 1934–1941. Справочник. М., «Звенья», 1999, 503 стр.
Виктор Бердинских. Вятлаг. Киров, 1998, 320 стр.
ГУЛАГ: его строители, обитатели и герои. Под редакцией И. Добровольского. Франкфурт/Майн — Москва, МОПЧ, 1999, 456 стр.
Недавно Виталий Шенталинский, автор книги «Рабы свободы» — о судьбах некоторых писателей и их рукописей, попавших на Лубянку, сетовал в разговоре со мной, что никак не может найти издателя для второго тома своей работы, несколько лет подряд печатавшейся в «Новом мире» и вызвавшей немалый читательский резонанс. «Понимаешь, — с понятной горечью говорил он, — оказалось, что французскому, польскому, американскому читателю трагические перипетии Бабеля, Платонова, Булгакова, Пильняка, история их арестованных произведений ближе, нужнее, чем нашим издателям…»
Может, действительно наше общество несколько устало от мемуаров сталинских сидельцев? Впрочем, это еще не знак того, что люди не хотят больше ничего читать и знать о той трагической поре в жизни страны и народа. Думаю, это не так. Попробуйте найти в московских или питерских книжных лавках (о периферийных городах я уж и не говорю) «Архипелаг…» А. Солженицына. Не найдете! Зато в тех же магазинах можно услышать, как покупатели спрашивают продавцов, нет ли у них этой книги. Значит, спрос на подобную литературу не пропал.
Другое дело, что читательский интерес к тому, что связано с, условно говоря, гулаговской темой, за последние годы существенно изменился, приобрел более избирательный, селективный характер. Сейчас уже не читают все лагерные воспоминания подряд. Да и мемуаристика подобного рода постепенно иссякает. Происходит естественный процесс: непосредственные жертвы репрессий стареют, слабеет их память. Некоторые уже не в состоянии что-нибудь рассказать, вспомнить.
Теперь, как мне кажется, на первый план в этой тематике выходят аналитические работы: труды историков, правоведов, юристов, журналистов, занятых изучением прежде недоступных архивов и хранилищ КГБ, Генпрокуратуры, цензурного ведомства. Именно рассмотрение гулаговской проблематики в конкретном временном контексте позволяет авторам таких работ по-новому взглянуть на многие процессы, происходившие в советском обществе в 20-50-е годы.