Максимову или В. Некрасову, у него не получится: «Для вас это невозможно». «Я понял, — пишет Эткинд, — те, кого я рассматривал как моих предшественников, принадлежат к „коренной национальности“, они русские; я же — еврей, и мне надлежит отправляться в Израиль, да поскорее». Он все правильно понял и выехал с семьей в Израиль. А что через несколько дней он оказался в Париже, так это уже мало интересовало советские органы. Ведь формально-то он уехал как еврей. Пусть помнит, что он — другой! И он всегда это помнил.

Бывший советский профессор, бывший доктор наук, лишенный всех степеней и званий, бывший член Союза советских писателей, Эткинд обретает на Западе подлинную и заслуженную известность. Он избирается профессором Десятого Парижского университета, членом всевозможных европейских обществ, академий, союзов — всего и не перечислишь! Лекции, студенты и аспиранты, общественные выступления, международные конференции — таков привычно лихорадочный ритм его новой жизни. Он защищает французскую диссертацию на степень доктора литературы и гуманитарных наук (1975). Один за другим появляются в печати его новые труды — количество их к середине 90-х годов дорастает до цифры 500. Живя в Париже, он встречается и дружит с Александром Галичем, Виктором Некрасовым, Андреем Синявским, да и сам становится одной из влиятельных фигур среди русской эмиграции «третьей волны». Позднее, расставшись по возрасту с Парижским университетом, преподает в качестве «эмеритуса» в университетах Женевы, Лозанны, Кёльна, Иерусалима, Венеции, Вены, Барселоны, Хельсинки…

Жизнь, говоря словами Иосифа Бродского, «оказалась длинной».

Но из всех перечисленных выше стран ни одна не была так важна для Эткинда (после России, конечно), как Германия. Соперничая с Францией, немецкий язык и немецкая культура занимают в его жизни наибольшее место. Университет, преподавание немецкого в вузе, работа военным переводчиком, переводы немецкой поэзии и прозы, коим в 50 — 60-е годы Эткинд отдал немало сил и времени, — все это формировало его духовную личность. Однако за увлеченным интересом Эткинда к Германии видится не просто германист или историк литературы. Еще важней, чем литература, была для него опять-таки история — германская история XX века, столь тесно слившаяся с российской. Германия, подобно России, была другой его болью.

В «Барселонской прозе» выделяется очерк, посвященный Виктору Клемпереру, известному немецкому филологу и культурологу, чьи дневники 1933–1945 годов, впервые изданные в 1995-м, стали своего рода событием. Клемперер прошел в Третьем рейхе через все обязательные для еврея унижения, но чудом не попал в лагерь и выжил. Он тоже был подвергнут «бескровной казни», и дневник его чем-то напоминает «записки незаговорщика», пытающегося — в совершенно иных условиях — понять, что же произошло с его страной, поколением, с ним самим.

Естественно, что в судьбе Клемперера Эткинд увидел сходство с собственной (очерк так и назван — «Две еврейские судьбы»). Жизнь еврея в гитлеровской Германии и жизнь еврея в послевоенном Советском Союзе оказались похожими, созвучными, родственными. «Быть вместе с ним и рядом с ним, — пишет Эткинд о Клемперере, — мне было пугающе легко, потому что он, принадлежащий к другому поколению (на сорок лет старше), казался мне мною — только раньше во времени, западнее в пространстве…Вот почему я читал дневник Виктора Клемперера с особым чувством; ведь я как бы заново пережил собственную жизнь — советский коммунизм оказался для меня тем же, чем для Клемперера был немецкий нацизм».

Еврейская тема все более мучает Эткинда. Сопоставление германского фашизма и советского коммунизма, наметившееся уже в «Записках незаговорщика», становится сквозным мотивом «Барселонской прозы». Как очевидец он вновь и вновь подчеркивает схожесть того, что происходило в нацистской Германии и в Советском Союзе. «Коммунисты вслух говорили о преступности антисемитизма, но делали нечто подобное тому, что до них творили нацисты: готовили поголовное истребление российских евреев, свой вариант „окончательного решения“…» Впрочем, Эткинд не отождествляет полностью немецкий нацизм с советским коммунизмом, различая «массовый террористический антисемитизм в Германии и правительственно-партийный в России, поддерживаемый снизу, к счастью, не слишком активно». Но горькая мысль о трагедии, постигшей Россию после разгрома фашизма, не покидает его. Она до предела обостряется при посещении Эбензее, немецкого концлагеря в Австрии, который Эткинд, переводчик в разведотделе штаба 26-й армии Третьего Украинского фронта, освобождал в мае 1945 года. Эткинд вспоминает о возвышенных патриотических чувствах, что владели тогда освободителями, — он и сам, по его признанию, искренне гордился тем, что принадлежит к армии, избавляющей мир от нацистского мракобесия и террора. Кто мог бы в то время подумать, что советские узники Эбензее отправятся прямиком в советские лагеря. «А ведь случилось именно так: из Эбензее их перегнали на Колыму, из рабства в рабство».

Каков же итог долгой жизни одного человека и целого поколения? Чем обернулась великая победа, под знаком которой мы прожили более полувека? Где мы были и куда пришли? Ответим на эти вопросы отрывком из очерка «Эбензее»:

«Во что превратилось все то, что было предметом моей гордости и всеобщего нашего восхищения! Победа над гитлеризмом приняла гротескно-кошмарный характер. Чувство свободы удушила сначала ждановщина, в 1946 году, а потом все дальнейшее развитие советского деспотизма. Чувство международной солидарности погибло под напором звериных национализмов. Благородный порыв коммунистов уступил их союзу с нацистами. Антифашистское движение переродилось в самый откровенный фашизм. Таков итог, который приходится подвести в 1998 году, в самом конце XX столетия».

«Барселонская проза» — гражданское завещание Ефима Эткинда.

Перенесемся в демократическую Россию. 1989-й год. После долгого пятнадцатилетнего перерыва Эткинд получает возможность приехать в родной город. В Герценовском институте создается Комиссия, призванная пересмотреть решения 1974 года.

«Рассказывать об этом не могу, — пишет Эткинд в очерке „После казни“, — все равно не поверят». И ограничивается выдержками из документов и кратким перечислением событий.

Так что же было?

Изучив (можно вообразить, с какой неохотой!) «дело» Эткинда, Комиссия пришла к выводу, что в отношении «Ефима Гиршевича» имело место нарушение законности и прав человека («Квалификация действий была чрезмерной и была обусловлена режимом ограниченного демократизма того времени»). Посовещавшись, решили: рекомендовать ученому совету отменить решение 1974 года как «необоснованное».

Вопрос о помиловании Эткинда в ту пору — на ранней заре российского демократизма — решался по-прежнему, то есть тайно, тайным голосованием. Результат: тридцать шесть человек одобрили решение Комиссии; семеро были против; семеро воздержались.

Потом наступила техническая пауза, затянувшаяся… на пять лет. Через пять лет Эткинда пригласили на заседание Совета (уже не институтского — институт преобразился за это время в университет) — для торжественного вручения некогда аннулированных дипломов доктора наук и профессора. Эткинд приехал и принял участие в этой странной, ни в каком уставе не прописанной процедуре. Принял участие, думается, лишь с тем, чтобы посмотреть на лица коллег.

«Нет сомнений, что четырнадцать человек, которых я имел в виду, сидели передо мной в зале; но все они молчали — ведь голосование было тайным. Какая тоска! Прежде молчали наши сторонники, теперь молчат наши противники. Страна рабов».

Слово «рабство» повторяется в его книге не раз.

«Я с удивлением смотрю на вас сегодняшних, — говорил Эткинд, обращаясь тогда к совету, милостиво вернувшему профессору „корочки“, ему уже, кстати, совершенно не нужные, — на тех анонимных четырнадцать человек, которые согласны со своим прежним рабством».

В последние годы, встречаясь с Ефимом Григорьевичем (чаще — на Западе), мы не раз беседовали о нынешних российских делах. Он говорил о рабстве как тягчайшем наследии нашей истории. Вспоминал пророческие строки Максимилиана Волошина: «Вчерашний раб, усталый от свободы, — / Возропщет, требуя цепей». Мы обменивались впечатлениями, спорили. Мне хотелось знать мнение Эткинда, моего учителя, по насущным больным вопросам. Но Ефим Григорьевич не спешил с выводами. Я никогда не слышал от него запальчивых скороспелых фраз насчет «обнищания народа» или «разгона парламента». Он более вслушивался, нежели судил сам; наезжая в Петербург и Москву, внимательно вглядывался в происходящее. Историк, он, кажется, угадывал, в какую историю попала Россия. Он пытался уловить глубинное содержание

Вы читаете Новый Мир. № 1, 2002
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату