кузова не хватает. Тыквы у меня всегда расхорошие…
Тыквы и в самом деле у бабы Кати огромные, в колесо, розовые, сахарные на вкус. Зимой в гости придешь, на стол — угощенье: в духовке запеченная тыква, оранжевые кусочки с подтеками темной патоки, пахучие, сладкие. Гостям — угощенье, хозяйке — еда. Пенсия у бабы Кати — копеечная, хотя всю жизнь в колхозе работала. И потому еда, как говорится, гусиная: постные щи, картошка, свекла. Пенсия малая. Но ухитряется своим помогать. Хвалится порой: «Внучке передала двести рублей, она — девка, ей чапуриться надо, а внуку — сто рублей… Василий приезжал — ему тоже надо, хоть и взрослый, но сын»…
Сын — взрослый, тоже к пенсии подбирается. Чуть не всякий день из конторы звонит приятелю моему: «Как там мать?» На хутор приезжает, любит рыбачить. А зимой — охотится. Прибывают целым кагалом: друзья да приятели. Баба Катя заранее топит старинную мазанку — кухню. Там охотнички гулеванят.
Летом в этой кухне любят жить городские внуки: днем — прохлада, да и с гулянки можно прийти, когда вздумается, не тревожа бабку.
Мне нравится эта кухня, старинное жилье: глинобитные стены, мазаный пол, русская печь, запах сухой мяты, полынных да сибирьковых веников.
Мне нравится хозяйка, старый воробушек в белом платочке с быстрыми живыми глазами. Мне нравится ее гнездо: флигелек в две комнаты: кухня да горница, все аккуратно помазано и побелено, от завалинки до трубы. Просторный огород, петуньи, пахучий табак да высокие алые мальвы возле забора, скамеечка у ворот. Но сидеть на ней время не позволяет. Разве что ради гостя…
— Какие новости? — спрашиваю.
— Откель мне знать, — скромно опускает глаза хозяйка. — Зимой хоть радио гутарит. А ныне — лишь огород, хата да кухня, курята да поросенок с утра до ночи… Раздираюсь, как бык на склизу.
Но помаленьку кое-что узнаю.
Бобылка Раиса, что прибилась к хутору лет пять назад, оказалась мужней, приезжали за ней на машине, зовут в семью, и мужик обещает не пить, потому что постарел, вот теперь и думай. Премудрые Рахманы — они же привыкли чужими джуреками своих родителей поминать — доумились Рахманы: сыпят к своему порогу семечки, приманывают чужих кур, приманят — и шлычку набок, в лапшу. Надюрка Рахманова проводила своего Митрия в больницу, в райцентр, с серьезной болезнью, да его и было видать: сделался вощаной, долго будут лечить, запихнула в больницу и считай тем же ходом привезла ему на замену какого- то с усиками, может, на время, а может, насовсем. А ведь Митрий тоже не с возу упал, они в загсе, на жизнь записанные… Кошенковы наладились самогонку гнать, для жизни подмога, люди хвалят ихнюю самогонку из сахара, не то что Вахина отрава. А Вахины же — переселенцы из Грозного, к жизни нашей никак не привыкнут: лежат-лежат, потом сядут, сидят-сидят, потом лягут; осенью люди давали им картошку, капусту, свеклу — несли ото всех дворов, кто мог, весной — семена да рассаду навязывали, а у них одно — посохло, другое — не взошло, третье — Вахины козы погрызли, потому что зимой забор в печке пожгли, а новый не поставили… А у Коли Бахчевника…
Помаленьку хуторская жизнь для меня прояснивается. Но нынче пора летняя, долго не рассидишь.
— Надо лезть, мазикать… — спохватывается баба Катя. — А то глина заклекнет.
И вот она уже наверху, возле трубы, хоть и невысокая кухонька, но как-то боязно глядеть на старую женщину. «Восемьдесят лет да еще два года…»
На прощанье решил пошутить, кричу, посмеиваясь:
— На флигеле труба тоже рук просит!
— На той неделе полезу! — отвечает старая женщина. — Там еще на подловке делов…
Поднимаю глаза на шеломистую флигеля крышу, опасаюсь и предостерегаю:
— Там высоко… Василий приедет. Или Мария…
— Дождешься их, — отвечает баба Катя и подсмеивается: — Чего я, вовсе, что ль, некудовая?
— Кудовая! — машу я рукой на прощанье. — Еще какая кудовая.
Подворье Алеши Батакова обычно встречает и провожает меня собачьим лаем: заливистая шавка — у ворот; у скотьих базов — волкодав в добрую телушку ростом глухо гавкнет, глядит: куда правишься. Хозяина не видать.
Подворье, даже по меркам хуторским, огромное: подле забора — малая хатка, а дальше — город: скотьи катухи, сараи, крытые да выгульные базы, скирды сенника, а еще — немереные огород да сад, которые тянутся в упор до займищного леса. Где-то там, в глубине своего просторного государства, Алеша. Заросшее недельной щетиной лицо, вваленные щеки, худое жилистое тело. «Петрович, сколь работы…» — обычное присловье его.
Видимся нечасто. Больше — на ходу.
Вечером, уже в полутьме, на лошади скачет, остановится:
— Бычки другой день домой не идут, — жалуется. — С чеченскими свалахтались, уходят на просо, аж к Змеиному рыну. Это ведь до поры… Надо искать да гнать. — И поскакал в гору. Пригонит бычков поздно, уже в ночи.
Чуть свет, на заре, на берег идем с приятелем, к лодке, навстречу громыхает Алешин тракторенок. Уже от воды. В тележке — мотор, сети да ящики с рыбой, коли есть она. Порою мимо проскочит, лишь рукой покажет: мол, спешу; чаще остановится, не выключая движка, доложит: «Сплыл на леща… Сплыл на чехонь…» И результат. Закончит обычным: «Петрович, на уху возьмешь?» — «Спасибо, сами поймаем». — «Ну гляди… Будешь уезжать — упреди. Посерьезней чего добудем…» И покатил дальше.
Вечером возвращаюсь от речки и займища мимо Алешиного подворья. Сумерки. Солнце уже опустилось за Львовичеву гору. Шавка залаяла. На ступенях крылечка что-то шевельнулось. Глянул: Алеша сидит.
— Здорбово дневали, — говорю.
— Слава богу, Петрович, заходи. — И на шавку прицыкнул, а сам сидит на ступенях.
Я вошел во двор, он лишь тогда медленно приподнялся, посмеялся над собой:
— До хаты добрался, а взойти не могу… Ныне жену отправлял, в три поднялся, поехал, три раза сплыл. Надо, Петрович… Отвез жену прямиком к базару. Вернулся, сколь работы, Петрович, не присел за день. Одно за другое цепляет. Скотина, птица, огород… Вот прибился к хате, присел и не встану. А надо еще собак покормить да и самому… Тебя чем угостить, Петрович?.. Либо чехонью? Хорошая подошла…
Я отнекался и, быстро распрощавшись, ушел. Какие уж тут беседы…
Другое дело — днем. Идешь мимо, увидишь, окликнешь: «Здорово работбали!» — «Слава богу, Петрович! Заходи, попроведай…»
Побритый, улыбчивый, ясноглазый, Алеша глядит молодо, как и положено в тридцать с немногим лет; тем более, что он на лицо худощав и телом костляв и жилист, подвижен, на ногу скор.
— Новости какие? — любопытствует он. — В городе, в Москве? Мы тут потонули в навозе. Ничего не знаем. Газет не видим. Да и когда их читать, Петрович? Сколь работы… Телевизор паутиной оброс, летом про него и забыли… Сколь работы… Пойдем поглядишь мое хозяйство. Хвалиться особо нечем. Надумал вот хату строить…
Про хату давно было сказано. Два ли, три года назад притянул Алеша трактором ребристые молотильные катки с Евлампиевского хутора, с его руин. В древние годы этими катками, вырубленными из дикого камня-песчаника, молотили хлеб на токах, потом катки приспособили ставить фундаментом, под первый венец. Вот и Алеша на них позарился, трактором приволок, потом оправдывался, что они лежат без дела:
— Петрович, сами-то ладно, а скотина должна под крышей стоять. Иначе с нее не спросишь. Это мне отец всегда говорил. А он по скотине был первый. И гуляк держал, и овечек, и коз. Помногу. За что и выжили… Петрович, птица под белым небом лишь днем, а ночью надо в тепле… Тем более на гнезде, — внушал он. — Петрович, она хоть и свиньей зовется, но в сырости, при сквозняке жить не будет, — убеждал он меня.
Его отец когда-то жил здесь. Батаковых подворье старые люди еще помнят. Оно давно в руинах.
Дело в том, что на хуторе Алеша — новосел, хотя и здешний рожак. Когда-то Батаковы здесь жили, а потом ушли в райцентр. Там и Алеша трудился на судоремонтном заводе. Женился, двоих сыновей народил,