Скажу сразу: Олег Павлов — совершенно чуждый мне автор. Но — странное дело, — испытывая очевидное отторжение от его прозы, я желаю разобраться в причинах этого отторжения.
Вспоминаю давний «святочный рассказ» Павлова о бомже, поступившем в больницу под Новый год. Подумалось тогда: зачем автор сует под нос своего бомжа? Осмелюсь высказаться вразрез всей русской человеколюбивой литературной традиции: бомжи почти всегда добровольно выбирают свою судьбу, и в большинстве случаев помочь им уже невозможно (помочь — в широком понимании слова; иногда, конечно, бывает необходимо личное сочувствие и вмешательство). Более того, подавляющей части этих людей нравится жизнь, которую они ведут. А в рассказе увидел я столько фарисейства наизнанку, столько гордыни, столько насилия над читателем (бомжи на улицах дохнут, а ты веселишься, гад), что продолжать знакомство с прозой Павлова мне надолго расхотелось. Понимаю, Чехов писал про «человека с молоточком», который должен стоять за спиной каждого счастливца и напоминать о судьбе несчастных. Но в данном случае имел место «человек с кувалдой»…
Олег Павлов — самый мрачный и безысходный из современных литераторов. В «Карагандинских девятинах»[4] показатель «свинцовых мерзостей жизни» на одну страницу текста меньше, чем в «Деле Матюшина», но все равно не покидает ощущение, что писатель провел тебя по всем кругам ада (вагонные поминки — предпоследний круг ада, запредельный «бобок», а тюрьма — последний круг ада, где нет даже пошлости, ибо пошлость — человеческое свойство, а есть только бесконечный мрак и вечные муки). По сравнению с произведениями Олега Павлова «чернейшие» пьесы Коляды выглядят как эстетские экзерсисы филолога, проблемы персонажей Петрушевской — барские прихоти (а проблемы персонажей Ольги Славниковой, тоже не самой веселой писательницы, — вдвойне барские прихоти); рядом с Павловым все перестроечные «чернушники» напоминают романтиков XIX века, таких, как Золя, вообразивших себя «натуралистами» (реплика в сторону: пересмотрел недавно «Маленькую Веру» — поразительно смахивает на Золя). Павлов гораздо безысходнее всех прочих еще и потому, что «прочие» ищут идеалы в сфере социального (и эти идеалы присутствуют в произведениях «прочих», пускай даже как фигуры умолчания), а чаяния Павлова принципиально асоциальны (и даже антисоциальны).
Но при создании мрачностей и безысходностей требуется чувство меры, иначе может возникнуть обратный эффект. Помнится, мы с приятелем обсуждали леонид-андреевскую «Жизнь Василия Фивейского», вслух читали отрывки и комментировали их. Трагические обстоятельства: рождение идиота, страшная смерть попадьи. Василий Фивейский глядит на сына-идиота. Идиот клеит коробочки. «Коробочки выходили плохие, кривобокие, грязные, с торчащей и отклеивающейся бумагой». Как только мы дошли до этого места — так и упали в судорогах хохота. Мало всех мук, выпавших на долю нового Иова, еще и коробочки плохие… И сразу же открылось, что Леонид Андреев не людскому горю сочувствует (как думалось раньше), а ставит надуманные опыты над надуманным человечком-гомункулюсом. В прозе Олега Павлова есть много таких «плохих коробочек». Всякий творческий мир, даже творческий мир, претендующий на абсолютный реализм, есть следствие авторского волевого отбора. Иногда писатель может здорово подставиться на этом…
Разумеется, я не собираюсь на советский лад восклицать: у нас такого-де не может быть. Догадываюсь, что может быть еще и не такое. Суть в другом… В самых бесчеловечных, в самых безумных, в самых мерзостных обстоятельствах всегда присутствуют начала, напоминающие о нормальной жизни. Удивительно, что в прозе Олега Павлова эти начала напрочь отсутствуют.
Что это за начала?
Во-первых, так называемая респектабельность, добропорядочность, к которой (так или иначе) стремятся все, даже распоследние ночлежники. Мир «культурных людей» — где взаимная корректность заведомо выше истины. Еще с грибоедовских времен принято обличать «лицемерие и пустоту светской жизни». Никаких «высот духа» в светской жизни, ясное дело, не обрящешь, но бывает и она полезна: приобщится людоед к тусовке, глядишь, никакого людоеда уже нет, а есть безвредный чудак.
Во-вторых, культура. В среде, описываемой в разных вариантах Павловым, подлинная культура, как правило, недоступна и непонятна, ее подменяют полукультура и четвертькультура, а это — наркотики средней силы действия. Но чем бы дитя ни тешилось, лишь бы прохожих по ночам не резало. Если убийца, вместо того чтобы убивать, начнет писать графоманские стихи, это следует приветствовать.
В-третьих, элементарная жалость к ближнему.
В-четвертых, наконец, юмор, который решительно необходим в ситуациях встречи с абсолютным злом, таким, как фашистский концлагерь, ГУЛАГ или павловские военные гарнизоны. Человек, столкнувшийся с абсолютным злом, обречен либо на беспредельную ненависть (если этот человек не до конца уверен в себе), либо на затаенную презрительную усмешку (если он уверен в себе до конца: делайте, что хотите, а я знаю, что ваш мир — неправильный, а правильный — мой). Изречения на воротах гитлеровских концлагерей типа «Работа делает свободным», если вдуматься, безумно смешны… Тем более странно полное отсутствие юмора в павловском мире. Если какое-либо подобие юмора (а точнее — черного сарказма) в этом мире и возникает, то — исключительно в пределах авторских метафор и сюжетных положений; персонажи лишены возможности осознать комизм чего бы то ни было, в противном случае они не сказали бы и десятой части того, что говорят. Еще поразительней атрофия чувства юмора у самого Олега Павлова как публициста и литературного критика. Вроде умный и тонкий человек, мастер психологического анализа. И вдруг — неизвестно откуда взявшаяся лакуна… Отношение Павлова к стихии комического навевает догадки о бессознательном изживании каких-то глубоко личных и болезненных реалий. Смеялись над ним, что ли, в детстве?
Итог печален: персонажам Олега Павлова не хочется сочувствовать, потому что они как бы и не люди. Мучить друг друга они умеют (и весьма профессионально), а шутить, смеяться и осознанно помогать друг другу (подчеркиваю — осознанно, а не так, как чудик Алеша Холмогоров, — невпопад)… С этим у них проблемы. К этому они не приучены. Зачем автор сделал их такими? Я долго не мог найти ответа на этот вопрос. После прочтения «Карагандинских девятин» многое стало понятно. Павлов сознательно отвергает перечисленные мной начала как негодные.
Респектабельность? Начмед, «человек с образованием выше среднего», обращается к «все понимающему» заведующему отделением патологоанатомии — дело срочное, надо подготовить покойника к отправке, а никто этим заниматься не желает. То да сё, я, дескать, «вместо того, чтобы лечить больных, спасать жизни людей, творить добро…», «мы же с вами культурные люди» и так далее. А заведующий ему в ответ: «…От меланхолии на этой планете лечит только общение с прекрасным». И за этим светским разговором такие понты и кранты, такая (с одной стороны) ненависть, замешенная на необходимости самоуничижаться неизвестно перед кем, такое (с другой стороны) снобистское презрение, что диву даешься. Вот она — респектабельность «культурных людей».
Жалость? Павлов разберется и с жалостью. Есть в «Карагандинских девятинах» такой персонаж — Альберт Геннадьевич, «инженер-атомщик» и бог весть кто еще, отец погибшего солдатика Мухина (начмед так и называет этого человека — «отец Мухина»). Пьяная дрянь, которая на каждом шагу взывает к жалости и вполне вольготно живет с чужой жалости. В иные моменты подумаешь — а не прав ли начмед Институтов, отрезавший этому «человекомуху»: «Ты сам, сам во всем виноват, скотина ты пьяная. Виноват, что родился, что жил… Это ты, ты сам угробил своего сына в тот день, когда породил его на свет и уготовил одно свое же нытье…» Институтов, конечно, грубиян и зубодер, но пожалеешь эдакого Альберта Геннадьевича — потом костей не соберешь. Опять же, шофер Пал Палыч, рупор авторских идей, много чего интересного о жалости говорит… И вообще — лучше выдирать зубы без наркоза… Нельзя сказать, что в павловском мире жалости нет. Иногда она наличествует, и автор относится к ней хорошо. Но это — или «жалость равножалких», гибельная и бессмысленная жалость убогого к убогому (вспоминаются строки Дмитрия Быкова: «И уж только когда калеку любит калека, это смахивает на любовь, да и то слегка»), или — жалость слабого к сильному — тоже не имеющая особого смысла. Затюканный солдат Алеша жалеет