Декабрь был очень холодный, а у меня не было теплой одежды. И накануне похорон папа попросил мамину подругу — Анну Семеновну Вильямс — пойти со мною в магазин и купить мне зимнее пальто.
На кладбище папа не позволил произносить речей. Молчание было прервано его словами:
— Холодно очень. Очень холодно. Давайте разойдемся.
Исаак Гликман:
«В мучительные часы, предшествующие похоронам, Дмитрий Дмитриевич несколько раз принимался рассказывать мне о последних минутах Нины Васильевны, и каждый раз его исхудавшее лицо начинало судорожно дергаться и из глаз струились слезы, но он большим усилием воли брал себя в руки, и мы обрывистыми фразами переходили на другие, ничего не значащие темы.
Через кабинет проходила длинная вереница людей, пожелавших проститься с покойной. Звучала музыка квартетов и Восьмой симфонии. Л. Т. Атовмян для этой цели приладил магнитофон. Музыка исторгала у меня слезы. Я сидел на диване с Дмитрием Дмитриевичем, который временами беззвучно плакал.
После похорон, состоявшихся во второй половине дня на заснеженном Новодевичьем кладбище, домработница Феня устроила поминки, на которых кроме родных присутствовали Л. Т. Атовмян, Ю. В. Свиридов и я.
Мое расставание с Дмитрием Дмитриевичем было исполнено печали и скорби.
Ночью 10 декабря я вместе со Свиридовым уехал в одном купе в Ленинград.
Почти до самого утра мы с горячей любовью говорили о Шостаковиче, о его гениальном даровании, о его феноменальной творческой воле, которую ничто не способно сломить. Злые силы ее могут согнуть, но она снова выпрямится, подобно стальной пружине. Такую мысль развивал Ю. В. Свиридов» («Письма к другу», стр. 108).
Максим:
Со смертью мамы наш отец потерял не только подругу, мать своих детей. Она была его ангелом- хранителем, избавляла от бытовых хлопот и неудобств, как могла, ограждала от посягательств и хамства партийных чиновников, от унижений подневольной советской жизни.
Галина:
Я говорю по телефону с молодым человеком. Разговор длится долго, и мы назначаем свидание под каким-то фонарем с часами… Во все время этой беседы я вижу, как отец нервно расхаживает по квартире — мой разговор ему явно не по душе.
Я вешаю трубку, и он говорит мне:
— Что это за манера — назначать свидания в какой-то подворотне? Воспитанные люди так не делают. Твой кавалер должен прийти к нам домой, познакомиться с твоим отцом. Надо угостить его чаем…
Наша мать умерла, когда мне было восемнадцать лет, а Максиму шестнадцать. И перед отцом встала проблема нашего воспитания. Я до сих пор помню, как он учил меня правилам поведения, объяснял, например, что вниз по лестнице женщина должна идти впереди мужчины, а наверх — позади…
Отец всегда очень волновался, если меня или Максима вечером не было дома. Мы были обязаны звонить домой, сообщать ему, где именно мы находимся и когда вернемся.
В целях воспитательных у нас иногда вспоминалась такая история. Еще до войны родители пошли в гости к поэту Иосифу Уткину. Было обильное угощение, которое приготовила и подавала мать поэта. В какой-то момент она вышла из комнаты, и тут моя мама опрокинула бокал с красным вином.
Когда же хозяйка вернулась, Уткин решил взять вину на себя, дескать, именно он допустил такую оплошность. И тут мамаша на него набросилась:
— Будь ты неладен!.. Что ж ты натворил?! Это же моя лучшая скатерть! Я же ее теперь не отстираю! Что у тебя за руки? Почему из них всегда все валится?
Пересказывая этот трагикомический эпизод, отец говорил мне и брату:
— Хорошее воспитание состоит не в том, чтобы не опрокинуть бокал вина на скатерть, а в том, что, если такое случилось, сделать вид, будто ничего не произошло.
Максим:
Я и по сю пору явственно слышу фарисейский голос композитора Дмитрия Кабалевского, он обращается к моему отцу и, имитируя доброжелательность, говорит:
— Митя, ну что ты торопишься? Не наступило еще время для твоей оперы…
А Шостакович сидит на диване, в трясущейся руке — папироса, он будто и не слышит Кабалевского…
Это происходило в марте 1956 года. К нам домой явилась комиссия Министерства культуры, она должна была решить дальнейшую судьбу оперы «Леди Макбет Мценского уезда», которая была запрещена к постановке в течение двадцати лет — с 1936 года. Именно тогда на один из спектаклей пришел сам Сталин, и опера вызвала его гнев. В центральной партийной газете «Правда» была напечатана разгромная статья под названием «Сумбур вместо музыки», а затем последовали так называемые «оргвыводы» — собрания творческой интеллигенции, где единогласно принимались резолюции, гневно осуждающие и Шостаковича, и его опус.
Но в 1953 году Сталин умер, в стране началась хрущевская «оттепель», и у нашего отца появилась надежда, что опера «Леди Макбет» — одно из самых его любимых творений — может быть реабилитирована. Это казалось вполне достижимым, к тому же Шостакович внес в оперу исправления, которые коснулись и музыки, и либретто. Кроме того, опера получила другое название — «Катерина Измайлова». Снятия запрета добивался не только наш отец, но и руководство Малого оперного театра в Ленинграде, им очень хотелось включить этот спектакль в свой репертуар.
В начале 1956 года в Министерстве культуры была сформирована комиссия, дабы решить дальнейшую судьбу многострадальной оперы. Председателем этой комиссии был Кабалевский, кроме него я помню композитора Михаила Чулаки и музыковеда по фамилии Хубов. А еще присутствовал Исаак Давыдович Гликман, он помогал отцу делать новую редакцию либретто. То обстоятельство, что прослушивание оперы и самое заседание этой комиссии происходило у нас дома, на Можайском шоссе, может восприниматься двояко. С одной стороны — как дань уважения Шостаковичу, а с другой — как утонченное издевательство, если учесть то, что говорилось на обсуждении.
Члены комиссии и приглашенные ими лица расположились в кабинете отца, а он сел у рояля и пропел всю оперу под собственный аккомпанемент. В это время я был рядом с ним, он попросил меня переворачивать нотные страницы.
Потом началось обсуждение… Кабалевский, Хубов и Чулаки буквально набросились на Шостаковича… Им пытался возражать Гликман, но они его не желали слушать…
А я смотрел на этих отвратительных людей и жалел, что у меня нет рогатки, из которой я когда-то в Комарове стрелял в обидчиков моего отца.
Исаак Гликман:
«Обсуждение „Леди Макбет“ можно назвать постыдным. Хубов, Кабалевский и Чулаки все время ссылались на статью „Сумбур вместо музыки“. Особенно усердствовали Хубов и Кабалевский. Они сравнивали отдельные куски музыки с разными абзацами этой статьи, наполненной бранью. Они при этом повторяли, что статью до сих пор никто не отменял и она сохранила свою силу и значение. (Еще бы! Ведь в ней говорится, что в опере „музыка ухает, крякает, пыхтит и задыхается“.)
Кабалевский делал комплименты некоторым местам оперы, и это было вдвойне неприятно слушать. В заключение он сказал (в качестве председателя комиссии), что оперу ставить нельзя, так как она является апологией убийцы и развратницы и его нравственность этим очень ущемлена… Я говорил довольно убедительно, но все мои доводы разбивались об эту статью, которой Кабалевский и Хубов размахивали, как дубинкой.
В конце прений Кабалевский просил высказаться Дмитрия Дмитриевича, называя его с дружеской фамильярностью Митей, но тот отказался говорить и с удивительным самообладанием поблагодарил „за критику“. На душе у него кошки скребли. Мы с ним поехали в ресторан и изрядно напились не от горя, а от отвращения. Это было в ресторане „Арагви“, в отдельном кабинете. Дмитрий Дмитриевич встал из-за стола, подошел ко мне и сказал: „Ты мой первый и самый верный и самый любимый друг. Спасибо“. Он имел в