искал, сам препарировал; и ты заинтересован — тебе необходимо качество, редкость любого ископаемого, любого образца определять точно и сразу, чтобы тебя не обманули, чтобы ты сам не прогадал, — тут учишься непроизвольно и очень быстро. В некоторых вопросах я разбирался специально, по учебникам. В кристаллографии…

— Еще до меня? — спросил мальчик.

— Да, еще до тебя. И немножко уже при тебе.

— А теперь у тебя другая работа?

— Совсем другая, — сказал отец. — Ничего общего.

— Она тебе нравится?

— Работа как работа. По крайней мере, у меня бывают свободные дни, и мы можем с тобой вот так куда-нибудь поехать. Мне это очень приятно.

— Мне тоже, — сказал мальчик и прислонился щекой к его плечу. — А кто такой буржуин?

В молодости, думает отец, живешь постоянным ожиданием перемены ума. Вот прямо сейчас, в следующий миг, случится эдакий выверт — и вещи раз и навсегда предстанут в истинном свете, всему сделается очевидна правильная цена, так что унылая, неодухотворенная обыденность, от которой пока еще удается отмахнуться с юношеской беспечностью, будет и впредь тянуться где-то помимо тебя, а ты вроде как с поезда обреченного сошел, чтобы жить настоящую жизнь, осмысленную в каждом мгновении. Не то что веришь, а попросту твердо знаешь: такая перемена положена тебе, назначена, принадлежит по праву — и не станешь слушать того, кто попробует в этом усомниться. Настороженность, напряженность своего ожидания принимаешь за собственную человеческую цельность — это лучшая из иллюзий, ее не то что не вернуть, к ней никогда больше даже не приблизиться. А ум твой между тем и правда меняется — да так, как ты и не мечтал. Однажды смотришь по сторонам, смотришь на себя — и понимаешь: а выверта ведь не будет. Не будет ничего. Ерундовый наборчик: два-три серьезных поступка, важных события, десяток анекдотических ситуаций, несколько ярких впечатлений, плюс любви с горчичное зерно, плюс нелюбви целое юрское море, и даже беда, и даже невыдуманные опасности представлялись всего лишь прологом к чему-то грядущему значительному, а оказались полной судьбой, и прирастать ей дальше как-то уже нечем, кроме повторений да неизбежного горя. Как тесную арестантскую одежду, учишься чувствовать свои пределы, за которые не пройти и выше — не подняться. Только они не одежда, их не сменить. И полетели отсюда, если сразу не залез в петлю, отсчитываться ослиные годы загнанности и отчаяния: трик-трак — пятая часть жизни, а там и треть не за горами, а там и половина — вторая половина, последняя. И никаких тебе упований: с места что-нибудь сдвинуть — нет пространства свободного, искать выход — некуда выходить. Но что-то творится вообще без твоего участия. Подспудно, незаметно, вокруг ядра, которое так сразу и не определишь, не предскажешь (себе бы отец предсказал: работа — из своего воспитания, детских положительных примеров, взрослых предпочтений и стремлений; а получилось — ребенок), собирается новый, незнакомый, едва не чужой человек. И вдруг, к немалому твоему удивлению, выходит на свет совершенно готовым, с другой свободой, насквозь проросший новыми привязанностями, с тревожным ощущением своей и всеобщей хрупкости — все, что дорого, суждено потерять — и неожиданным ощущением своей ценности как участника в мимолетном и хрупком целом…

— Пойдем, — сказал мальчик. — Давай пойдем уже.

— Хорошо, хорошо…

Вода в карьере, насыщенная вымытыми из земли фосфатами, ближе к берегам стояла ярко- оранжевая, в центре — яблочно-зеленая, цвета хризопраза. Вблизи вода была похожа на разведенную краску.

— Если я верно помню разрез, — сказал отец, — сейчас слой с аммонитами приблизительно на глубине двух метров. Заставишь меня туда нырять?

— Не-ет, — испугался мальчик. — Ты что?!

— Ну и правильно, — сказал отец. — Вода, во-первых, ядовитая, во-вторых, там все равно ничего не видно. Поищем другие пути.

Нового ничего не открывалось им, пока они держались берега, но едва повернули к полю, к машине — сразу же наткнулись на круглую яму — широкую, словно кратер, довольно глубокую и, главное, сухую. Отец спустился на дно, повыдергивал высохшие травяные стебельки, попинал носком кроссовки глину. Выбрался на поверхность, прикинул расстояние до затопленного карьера и опять спрыгнул вниз.

— Можно попытаться, — сказал он. Повторил громче, потому что мальчик отступил на несколько шагов: мальчику нравится, как с удаления голова отца смешно торчит над травой. — Можно попробовать! Но понадобятся лопаты. Глина вроде бы мягкая, а снять придется сантиметров тридцать. Вот столько, — он показал руками. — Если вода не просочится. Ну как? В будущие выходные рискнем?

— Пап, знаешь что? — сказал мальчик.

— Что?

— Напрасно ты продал хвост. Аммонитов — ладно, а хвост — напрасно. Это же хвост плезиозавра! Где я теперь, по-твоему, возьму хвост плезиозавра?

Мальчик вернулся, встал на краю. Отец, сощурившись, смотрит на него снизу вверх.

— Ты уже совсем большой, — сказал отец, потому что не знал, что сказать.

— Нет, не большой, — сказал мальчик. — Мне шесть лет.

— Скоро семь.

— Не скоро, — сказал мальчик. — Через восемнадцать дней.

Константин Мозгалов

На медовой оси

У жившего в Иванове поэта Константина Мозгалова я побывал всего за день до его смерти. Сорокапятилетний стихотворец скончался от скрутившей его за несколько месяцев раковой болезни 12 ноября прошлого года.

…Константин сидел на кухне, обложенный книгами, вся его маленькая, но насыщенная культурными эманациями квартирка в окраинной ивановской хрущобе была заставлена ими. «Литпамятники», «Всемирная литература» — книги из времен, когда они еще были по карману служивому рядовому интеллигенту и выходили массовыми — по нынешним временам — тиражами.

Тогда же я познакомился с женою поэта Ниной Васильевной, изнутри светящейся духовно преодоленным уже несчастьем и верой, — благоговею перед подобным преодолением.

Константин, несмотря на предсмертную слабость, говорил о поэзии и передал мне в руки подборку своих стихов. Прочитав их, я оценил — и их лица необщее выражение, и внутреннюю согретость чистотой мироощущения. Надеюсь, что томик лирики Константина Мозгалова мы скоро будем держать в руках: дело чести земляков его — издать его книгу, о которой он так мечтал.

Юрий Кублановский. * * * Чернила, мой легкий наркотик, откупорю пасмурным днем — пера самопишущий кортик блеснет потаенным огнем, который на чистой странице унылый пейзаж подожжет — и дождь, собираясь пролиться, мгновенье еще подождет.
Вы читаете Новый мир. № 7, 2002
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату