(1922), «Оскар Уайльд» (1922), «Книга об Александре Блоке» (1922, второе издание — «Александр Блок как человек и поэт», 1924). Но писать о современной литературе становилось невозможно. В 1925 году Чуковский признавался в дневнике: «Как критик я принужден молчать, ибо критика у нас теперь рапповская, судят не по талантам, а по [парт]билетам»[3]. На помощь пришли другие стороны его таланта, и произошло рождение детского поэта, а в периоды, когда запрещали его детские стихи и сказки, он занимался историей литературы, переводами английской классики, теорией перевода — но это были «другие берега» его литературной биографии.
Между тем, обретя в критике свое призвание, Чуковский с тоской вспоминал о том, с чего начинал, — амплуа философа. Мысль о написании философского трактата долго не оставляла его. Уже будучи известным петербургским критиком, он писал 21 октября 1907 года в дневнике: «Думал о своей книге про самоцель. Напишу ли я ее — эту единственную книгу моей жизни. Я задумал ее в 17 лет, и мне казалось, что чуть я ее напишу — и Дарвин, и Маркс, и Шопенгауэр, — все будут опровергнуты»[4].
И позднее о своем философском трактате он вспоминал как о главной нереализованной мечте. В письме 1924 года к сыну Николаю Чуковский сетовал: «Я уверен, что, если бы я так рано не попал в плен копеек и тряпок, из меня, конечно, вышел бы очень хороший писатель: я много занимался философией, жадно учился, а стал фельетонистом, по пятачку за строчку, очутился в обществе К[арменов][5] и О[. Л. Д’Оров][6]. <…> Предо мной все время стоит моя судьба: с величайшим трудом, самоучка, из нищенской семьи вырвался я в Лондон — где столько книг, вещей, музеев, людей, и все проморгал, ничего не заметил, так как со мной была любимая женщина. Горе твое, если основой твоей карьеры будут переводы с английского. Это еще хуже моих фельетонов, на которые я убил мои лучшие годы…»[7]
Таким образом, то, что принесло славу Чуковскому до революции, он готов был признать за ничто, а ненаписанный философский трактат продолжал казаться ему осуществлением собственного предназначения. Предлагая читателю самостоятельно оценить, насколько он был в этом прав, републикуем его первое выступление в печати.
Если вы, читатель, изучали родную литературу не в классической гимназии, то вы, конечно, встретите вопрос о форме и содержании искусства как старого, доброго знакомого — немного надоедливого, немного скучного, — но, в общем, славного малого. Старик не особенно изменился с тех пор, как вы не виделись, — теперь он, правда, все больше на научную почву норовит стать, — но, в сущности, он по- прежнему прост и немногосложен. Как прежде, так и теперь все дело можно исчерпать двумя словами: одни говорят, что искусство должно служить нуждам и потребностям человека, другие — что оно само себе господин и никому, кроме себя, служить не обязано!
Более тридцати лет прошло со времени первых споров об этом на Руси, а мы все топчемся на одном месте.
Вот, например, г. Шейнис в 8-й книжке «Русск<ого> Бог<атства>» называет исключительную заботу художника о форме — «нравственным оскудением» [8], а вот, с другой стороны, ответ г. Боборыкина своим критикам в «Р<усской> М<ысли>» (8 и 9), где почтенный автор злободневных романов неожиданно является защитником чистого самодовлеющего искусства[9]; вот статьи И. Е. Репина, который называет невежеством требование определенного содержания от художника, а последнего, если он удовлетворяет этому требованию, — шарлатаном[10]; вот, наконец, статья Ф. Батюшкова[11] по поводу этих соображений г. Репина («Вестн<ик> Евр<опы>», 10). Критик этот заявляет, что без содержания вообще нет художественных произведений, что всякое искусство полезно, не нужно только ограничивать понятие пользы — материальным благосостоянием, что искусство удовлетворяет, стало быть, духовным нуждам, а не материальным, — и в этом его назначение[12].
Словом, вся гегелевская триада[13] налицо. Присмотримся к ней. Остановимся подольше на последнем положении. Оно — очень удобный обход дилеммы, а не выход из нее. Какое искусственное, ненаучное деление потребностей! Будто бы можно сказать, где кончаются материальные, а где начинаются духовные! По-моему, напр., духовных потребностей и вовсе нет, и то, что личность называет своими духовными потребностями, — есть самая материальная общественная нужда.
Со всеми нашими возвышенными желаниями происходит то же, что и с нашей потребностью в деньгах. Они — подставная, а не естественная полезность. Они нужны мне только потому, что у меня есть другие потребности, а сами по себе они для меня никакой надобности не представляют. То же и с искусством.
Исторически оно, несомненно, возникло из утилитарных стремлений; понятие красоты, как и все вообще возвышенные проявления нашего духа, построено у нас на самых осязательных, материальных основах, на идеях удобства, порядка, выгоды (Спенсер, Гюйо[14]). И по сю пору искусство, угождая высоким стремлениям души нашей, служило только материальным нуждам, ибо, в сущности говоря, у общества — а мы должны обсуждать все явления именно с этой точки зрения, — у общества никаких других нужд не было, нет, да и быть не может. Как и деньги — искусство не может быть естественной потребностью нашей, и, имея основанием другие потребности, оно идет в услужение тем, из которых оно построено, — так что говорить про искусство как про вещь, отвечающую высшим потребностям нашим, — это значит считать потребности эти висящими в воздухе, без всякого отношения к земным, материальным, «основным» нуждам человека, нуждам sine qua non[15] .
Г-н Батюшков, построив свое определение искусства на духовных потребностях, в сущности, не сказал ничего, так как потребности — дело шаткое: не вещь от них зависит, а они от вещи, и, зная потребности, объяснить вещь прямо-таки невозможно.
Теперь подойдем к вопросу с другой стороны.
Все общественные проявления нашего бытия мне иногда представляются в виде линий, ведущих в одну точку, стремящихся к одной цели. Так, что-то вроде радиусов и центра. В центре написано «существование», а на радиусах: «нравственность, наука, любовь, искусство, патриотизм» и т. д.
И представляется мне дальше, что каждая линия эта не хочет к центру идти, каждая думает, что она впереди не имеет никакой цели, что она сама себе цель, что она параллельна с другими линиями.
Вот несколько примеров. (Выберу наиболее понятные каждому из нас.)
Девица наряжается для того, чтобы привлечь мужчину к продолжению рода. И все ее наряды имеют только одну эту цель. Но ей кажется, что наряды созданы для нарядов, что она ими интересуется без всякой цели, что они сами себе цель. И это ее представление так укоренилось в ней, что она продолжает украшать себя и по достижении цели. Ну что это, как не линия, не подозревающая о центре.
Или вот еще из той же области. Половое чувство дано человеку для произведения себе подобных. Не будь этой цели, не было бы этого чувства. А человек опять-таки счел его самодовлеющим, созданным для самого себя, и общество, создав проституцию, вполне поощряет такой взгляд, затемняя цель, вселяя убеждение, что и эта «линия» стоит параллельно с другими. Или вот: полногрудая, широкобедрая женщина будет полезна обществу: она произведет здоровое потомство. Инстинктивно заботясь о доброкачественности вида, мужчина считает красивой и привлекательной именно такую женщину. Заметьте, мужчина даже и не обращает внимания на цель. Он не скажет: эта женщина привлекательна, потому что она даст здоровых детей. Нет, он говорит: она привлекательна, так как она красива. И здесь общество постаралось замаскировать идею полезности, скрыть истинное предназначение вещей…