уходящей в небо, не фрагменты ленинградских квартир, распахнутых прямо на улицу с головешками оплавленных пожаром вещей, не усеченное бомбежкой кладбище с раскрытыми настежь могилами, — нужно воображение, которое было у летчиков, разбрасывающих с воздуха над окруженным городом саксонских коров с выменем, полным сгущенного молока.

Как только Шура получила аттестат на руки, она забросила в чулан свои балетные туфли и решила заняться предметом, не требующим от нее ни координации движений, ни пластики, ни физической выносливости, которых у нее не было. Аттестат она положила в малахитовую шкатулку, где лежала стопка чужих фотографий и книга соседа-немца, предметом которой была история Тридцатилетней войны ХХ века, закончившейся наконец в тот самый год, когда Шура решила поступать в институт…

Какое значение в жизни Шуры могли иметь оказавшиеся в шкатулке эти четыре фотографии, сделанные в ателье на Невском в начале нашего столетия, вывезенные ею вместе с Гаврилой Принципом из Ленинграда?.. В каких родственных связях могла состоять умершая девочка с этой дородной дамой в гигантской шляпе, украшенной птицами и цветами?.. С этим молодым человеком с жидкой бородкой и выпуклыми глазами, в студенческой тужурке с гербовыми пуговицами, в черной «николаевской» шинели с пелериной и бобровым воротником?.. С этой девочкой в муслиновом платье и с серсо в руке, перевитым лентой?.. С этим приземистым мужчиной, на лице которого застыло ироническое выражение, в сюртуке из черного крепа с шелковыми отворотами (на одном из них университетский значок), в полосатых визитных брюках?.. Все они смотрели судьбе в глаза, не предполагая, что не пройдет и двух-трех десятков лет, как от всего их кустистого семейства останется одна Шура. Если бы студент, девочка, дама и господин могли представить себе такую возможность, наверное, они попытались бы подать Шуре знак с отплывающей льдины прошлого, на какое чувство ей следует ориентироваться в этом мире: надежду, сомнение, любовь?..

У Анатолия, свежеиспеченного Шуриного поклонника, тоже хранились две старые фотографии. На одной был снят мужчина с усами и выпученными глазами, в черной шинели и меховой шапке с эмблемой городового, с шашкой на перевязи. На втором — группа рыбаков разного возраста, в холщовых рубахах и рабочих передниках, тянущих из реки сети. Анатолий полагал, что тот, в шинели, — его дед, умерший от голода в Челябинске. Одним из рыбаков, тянущих сети, был его отец.

В те времена перспективу заменял задник. Отсутствие перспективы создавало впечатление, что и Толины, и Шурины карточки сделаны в одно и то же ороговевшее мгновение, в которое оказались впаяны все действующие лица: и девочка с серсо, и полицейский с усами, и рыбаки в холщовых рубахах. Через них Анатолий и Шура тоже состояли в родстве, прочнее генеалогических корней и сословных уз их связывали цепи неведения. Они не понимали забытый язык забытых вещей. И вообще: вещь с момента запечатления начинает насыщаться историзмом. Вокруг кружевного жабо или темляка на шашке, как планеты, вращаются эпохи. Можно сказать и так, что Глюк сочинял свою музыку во времена особенно смело изогнутого турнюра, а Колумб открыл Америку в эпоху гофрированных стоячих воротничков. Что касается социально опустошенного манто, повисшего на одних плечиках с утепленной шинелью на ватине, то эти вещи явились на свет в самое что ни на есть костюмированное время, во дни эпохального переодевания, когда шляпы с цветами и перьями слетели с головок трех сестер, а чахоточный подпольщик, которого не ждали, облачился в черную, поблескивающую, как прессованная паюсная икра из грядущих спецраспределителей, лайку.

Что могло помешать Шуре выйти замуж за Анатолия, похожего на крестьянского поэта Есенина, и внести свою лепту в продолжающийся эксперимент по головокружительной перетасовке населения и созданию новой сословной палитры, в результате которой на свет должно было народиться новое, умное, вымечтанное Милой, моющей раму на самом высоком этаже, где облака и орлы равны, удивительное поколение?.. Вот о чем думала Шура, приглядываясь к синеглазому робкому рабочему парню, по милости Милы оказавшемуся в одной компании с ее родственником Валентином — оба учились на журналистов.

Шура уже знала, с какой легкостью новые идеи могут вскрыть паркет и отправить его в жерло буржуйки, смахнуть, как паутину, стены человеческого жилища, истолочь в прах камень, железо и дерево, — но оставалась еще земля, незыблемое вещество, из которого вознеслись и дерево, и металл, и камень, медленная земля, дробившая закованные в броню вражеские рати нежными ростками овса и клевера. В ней растворялось убийственное время, которому и город, и библиотека — на один зуб, она имела множество медвежьих углов, не охваченных проскрипционными списками окраин, объятых вечным покоем пространства — не внести ничего туда и не вынести ничего оттуда, — застывших на берегах и канувших на дно водохранилищ, как град Китеж, русских деревень, в одной из которых родился Анатолий…

Анатолий лишился своей малой родины, ушедшей под воду волжского водохранилища, и теперь с успехом спекулировал ею, очаровывая девушек рассказами о своем босоногом детстве, пробуждая чувство сострадания и странной вины в тех, у кого с родиной (малой) было все более или менее в порядке. Поигрывая кистью шелкового шнурка на поясе, он выглядел пророком; понял, что от него именно этого и ждут. Анатолий проповедовал второй крестовый поход интеллигенции в народ, который на этот раз, благодаря культурно-техническому прогрессу, окажется удачным. Даже скептически настроенный к фольклору и захолустьям Валентин слушал его не без интереса, наматывая кое-что на ус…

…Когда никольские вьюги след заметают, застенчиво рассказывал Анатолий, и парни варят бражку для святочных посиделок, волки — у-у-у! — становятся особенно опасны, так и рыщут по ершистому утреннему снежку. Утречком выйдешь во двор — вся поленница заготовленных на зиму дров раскатана по бревнышку, в грядках чучела стоят переодетыми в бабьи сарафаны да распашонки, а из-под дырявых ведер у них — соломенная коса! Свет начинает прибывать с края неба, поэтому темная сила, — Анатолий восхищенно хлопает себя по колену, — свирепеет, такое начинает творить, что хоть святых из избы выноси! Но тут медведь в берлоге поворачивается — значит, солнце повернуло на весну: пора скатывать с гор колесо, сжигать его у проруби и кормить кур с правого рукава, обязательно с правого, чтобы хорошо неслись… Снег вырос под самое окошко, продышишь в стекле дырочку и видишь: ребята катаются с горок на обледенелых рогожах и старых корытах… Ранней весной чистят курятники, ладят насесты, окуривают можжевельником или богородичной травкой стены. Тропинки чернеют в снегу, облака сбиваются над рекой, трясогузка садится на лед, еноты выходят из нор, из трухлявых пней вылазят ежи — начинается половодье. На Егория скотину выгоняют из хлева и, зажегши страстную свечу, приговаривают: Пусть наша скотинка будет горька зверю! Кукушка кукует прежде листа на дереве — значит, год будет холодный, опечаленно заключал Анатолий, но, выдержав паузу, оживлялся: прилетают серые мухоловки, пеночки, стрижи… Вот июнь с косой по траву пошел, солнечный луч вьется в березе. В Иванов день девушки собирают двенадцать трав с двенадцати лугов… По реке плывут заговоренные венки из чабреца, лопуха и иван-да-марьи. Лето поворачивает на зиму, сияют Стожары, к льняной ниве выносят творог, чтобы лен был бел. Соломой кормят огородное пугало, чтобы червь не съел капусту. Когда яблоки ночью начинают часто падать на землю, охотники выезжают в поле с наговором: По праву сторону железный тын, по леву огненная река, тут убьешься, там сгоришь, иди, белый зверь, заяц черноухий, беспяточно в мои ловушки…

Шура беспяточно шла по заснеженным улицам Москвы, влекомая Анатолием, который робко держал ее за пустой большой палец варежки. Она сжимала ладонь в кулак для тепла. Дома и знакомые улицы расступались перед ними, исчезали под талантливым напором Толиной сказки, как невидимая «коровья смерть», которую на Агафью били граблями по углам коровника, скатывались с пространства, как первый снег со стогов, которым по-настоящему только и можно выбелить холстину… Шура шла за рассказчиком как завороженная, не замечая, что варежка соскользнула с ее руки… Была бы корова, а подойник найдется. Шура нагнала свою варежку, всунула в нее ладонь, и Анатолий цап ее рукой! Так и пошли дальше…

Весна наступила тихая, темная… Долгое время, до первого березового листа, до отлета из зимних краев снегирей и свиристелей, ее сопровождала траурная маршевая классика, без которой не обходятся ни одни большие похороны. Еноты и ежи уже повылезали из трухлявых пней, ясень пустил лист перед березой, но заезженная пластинка траурной зимы вращала Шестую симфонию Чайковского, си-бемоль- минорную сонату Шопена, адажио Альбинони. Шрифт газет сливался с непроницаемым свинцовым небом.

В начале этой весны Валентин через друзей покойного отца раздобыл пропуск на Красную площадь, красный квадратик с надпечаткой «Вход повсюду», и получил полное право пройтись с «ФЭДом» под одеждой по притихшим улицам Москвы, пролезть под грузовиками, перегородившими Неглинную, пробиться через толпу у Малого театра к Шопену, Чайковскому, Альбинони, гудящим из Колонного зала, от которой концентрическими кругами по всей стране расходились заводские гудки, траурное позвякивание

Вы читаете Новый мир. № 9, 2002
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату