посягаю, и мне этого вполне хватает». — «Ты ревнуешь, что ли?» — «Нисколько я тебя не ревную. Просто хочу, чтобы ты поняла как человек все-таки не совсем глупый: все эти страсти высосаны из пальца». — «Мы говорим о музыке?» — усомнилась Надя. «О ней самой… В шестьдесят четвертом году я слушал одного замечательного итальянского пианиста, который перед началом концерта перестраивал инструмент и играл Шопена таким ураганным звуком, точно в него вселился дух молодого Листа. Я слушал и думал: что это он так ярится над клавишами?.. И решил справиться о его биографии. Так вот, у этого пианиста был брат- близнец, который умер в детстве, и он отдувался, скорее всего, за себя и за умершего брата…» Ворлен умолк. «И что?» — безразлично спросила Надя. «А то, что нельзя всю жизнь заниматься разрыванием могил, моя дорогая. Дело, конечно, твое. Но я беспокоюсь о тебе и о Ниле». — «Нил тебе никто. И я люблю не его, а тебя». — «Это романтизм чистой воды, — сердито отозвался Ворлен. — Я вам обоим в отцы гожусь». — «Я люблю тебя и своего брата. Но он далеко на севере на метеостанции, а ты близко». Ворлен покачал головой. «Боюсь, что Нил женился на сумасшедшей».
Здорова ли она?.. На бывшей улице Горького сквозь телефонные будки просвечивали люди, укрывшиеся от внезапно грянувшего дождя. Мужья-изменники, спрятавшись в будках, набирали на своих карманных «Сименсах» и «Эриксонах» номера домашних телефонов и предупреждали жен, что задержатся на работе. Небо затянула измена, телефонная будка, давшая пристанище человеку с мобильником, темнела человеческой фигурой. Таксофоны не работали, порвалась связь времен. Игра в испорченный телефон с матерью: о чем ни спросишь, отвечает невпопад: «Рауль Глабер из аббатства Клюни писал в своей хронике, что в округе Макона был такой голод, что голоса людей становились тонкими, как крик слабых птиц». Слабый крик слабых птиц, еле-еле таскающих крылья, о том, чтобы взлететь — нечего и думать. Невозможно угадать, на каком предмете приземлится следующая мысль мамы, подобная слабому крику птиц. Он спит, накрывшись рекой с головою, чтобы ничего не видеть, ничего не слышать, не понимать, и сны, как рыбы с безразличными мордами, сквозят сквозь разум. Под ложем реки гниют телефонные кабели с голосами, способными разбудить и мертвого. Все усталые реки когда-нибудь впадают в море, и за это мы благодарим небеса. Их светящиеся в лунном свете тела то здесь, то там схвачены мостами. Зимой реки промерзают до самого дна, рыбы с безразличными физиономиями прижимаются к грунту и жадно тянутся к полыньям и промоинам, вдыхая кислород.
Надя легко взбегает на свой пятый этаж — лифт не работает, что-то с кабелем. Вставляет ключ в замок, но коса находит на камень. Нил заперся изнутри на фиксатор и не желает впускать ее. Надя звонит в дверь. «Кто там?» — «Коза пришла, — миролюбиво кричит Надя, — молока принесла». — «Оставьте на пороге». Пожав плечами, Надя выкладывает из сумки два пакета молока. Половик грязный, не то что при Ларисе Валентиновне. Надя сбегает вниз и не оглядываясь идет прочь под проливным дождем.
Нил смотрит из окна, как она уходит. Прошли те времена, когда он не выдерживал и срывался следом за нею, смешил соседей. Надя минует дом, где живут Аркаша и Ася. Могла бы у Аси пересидеть дождь или хотя бы взять зонт… Время прошло и перенесло Нила на другой берег, где гром не гремит и дождь не капает, хотя Надя опять неизвестно где прослонялась полночи и сейчас, мокрая, непричесанная, явится в школу, а потом Аркаша расскажет Нилу, что она в учительской кашляла, как на последней стадии чахотки, и коллеги, глядя на нее, мокрую и непричесанную, переглядывались и пожимали плечами…
Дом инвалидов, в который окончательно переселился Асин папа Саша, удрученный теснотой в доме и раздорами с женой, размещался в бывшем монастыре на берегу Лузги, в десяти километрах от Калитвы. Он работал электриком в соседнем санатории, Асина мама — фельдшером, но однажды Юрка Дикой уговорил его во время отпуска помочь ему оборудовать скотный двор и птичник… Поработав месяц в доме инвалидов, папа Саша взял в санатории расчет и устроился воспитателем к инвалидам с двадцатипроцентной надбавкой к зарплате, на которую он особенно упирал, отстаивая перед женой свое решение. С тех пор дома его только и видели. Асе было в то время четыре года, и папа Саша часто забирал ее из детского сада, объясняя, что, пока мама ездит по району с чемоданчиком лекарств в машине с красным крестом, дочь будет рядом с ним: кормят отлично, воздух прекрасный, купание превосходное, воспитатели — замечательные, все энтузиасты, и в лесу полным-полно ягод, грибов и орехов.
Когда отец с дочерью являлись домой на субботу-воскресенье, мать и в самом деле убеждалась, что монастырское житье девочке на пользу: Ася поздоровела, прибавила в весе, разрумянилась и повеселела. Матери и в голову прийти не могло, что в монастыре зимой бывает холодно, отец врал, что там паровое отопление, он только еще хлопотал о его устройстве, объезжая строительные организации с тремя наиболее представительными дураками, которых прихватывал с собой в эти вояжи.
Этими представителями от более чем полусотни идиотов, постоянно проживающих в доме инвалидов, были шестнадцатилетняя Глаша-Даша, пятнадцатилетний Вовчик и восемнадцатилетний Леня. Долговязая Глаша-Даша заведовала у отца живым уголком, где жили беспризорные кошки и собаки. Наезжающие с проверками члены разных комиссий иногда находили, что надо бы ее перевести в интернат для умственно отсталых детей, чтобы девочка хоть чему-то научилась, но когда Глаше-Даше приходилось слышать это, она утрачивала свое благонравие, нервно подергивала уголки по-деревенски повязанной косынки и, грозно размахивая острым кулачком, гундосила: «Глаша никуда не пойдет! Глаша дрессирует собаков для цирка!»
Вовчик представлял собою тип хитрого идиота. Это был рослый белокурый красавец с почти осмысленным выражением юношеского лица, которое портил лишь открытый рот с вожжой слюны. От прежней его профессии — они с матерью просили милостыню в электричках — у него осталась бумажная иконка, которую Вовчик повсюду носил с собой. Если Вовчик видел, что разговор папы Саши с очередным начальником не клеится, он вынимал иконку, гневно мычал и, размашисто крестясь, тыкал пальцем в нее, поднося к носу начальника, после чего папа Саша, изобразив смущение на лице, выпроваживал Вовчика из кабинета.
Большой неуклюжий Леня почти не умел разговаривать, выражая свои эмоции в тихих, отрывистых, стыдливых восклицаниях. Его обветренное лицо с приплюснутым носом выказывало кротость и доверчивость. Входя в комнату, он аккуратно снимал ботинки и ставил их в сторону, выравнивая носки, чтоб они были на одной линии, а шнурки выкладывал так, чтоб они лежали строго металлическими концами вперед… Стоило кому-то нечаянно нарушить симметрию ботинок, Леня разражался тихими, возмущенными возгласами и долго не мог успокоиться. В остальном же был тих и добр, так что когда другие идиоты отбирали у него положенное на десерт яблоко, то он отдавал им и сливы, стараясь делать это незаметно от воспитателя… Леню папа Саша первым научил писать, и азбуку он постиг исключительно из послушания, лишь бы с ним говорили тихим и добрым голосом. Шума Леня не переносил. Когда папе Саше удалось выцыганить в санатории черно-белый телевизор, с Леней все намучились: если в телевизоре шло военное кино, гремел пулемет или бабахала бомба, Леня так возбуждался, что в припадке разрывал на себе всю одежду.
Эту скорбную умом троицу отец прихватывал в свои поездки. Трое его подопечных представляли собою что-то вроде выездного театра, в котором артисты раз и навсегда распределили свои роли, и каждое действующее лицо действовало на начальников по-своему, что было особенно важно в деле выбивания фановых труб или новых умывальников.
По вечерам папа Саша усаживался в кресло в комнате для игр и, нацепив очки, читал вслух сгрудившимся вокруг него идиотам рассказы писателя Чехова. Ася играла на потертом ковре в дочки- матери, возилась с куклами, наряжая их во все самосшитое, усаживала разодетых пупсов в коляску и отправлялась через всю комнату в гости к Глаше-Даше в ее кукольный уголок, объезжая игрушечной коляской разлегшихся на ковре, словно богатыри после сечи, задумчивых дураков. Собираясь на жительство в монастырь, папа Саша захватил с собою из дома двенадцать зеленых томов собрания сочинений своего любимого Антона Чехова.
Зачем понадобилось папе Саше читать дочери и дремлющим на полу олигофренам, даунам и имбецилам про всех этих старорежимных типов, зародившихся в конце XIX века в грязной провинциальной колониальной лавке: землемеров, скотопромышленников, хористок, зоологов, антрепренеров, сапожников, перевозчиков, объездчиков, извозчиков со скособоченными физиономиями, пропахших псиной, столярным клеем, прачечной, зачем ей вся эта дикая полурусская окраина, несусветная периферия жизни, из которой живому человеку выбраться так трудно, почти невозможно?.. Может, папа Саша читал ей все это впрок в расчете на детскую впечатлительность, надеясь привить дочери сострадание к бедным и обездоленным, к угнетенным и больным, в тайной надежде, что, когда пробьет его час (у него было больное сердце), дочь