дни, до сих пор источают слабый аромат Х.
Земля по-прежнему была огромна, птицы терялись в огнях электростанций, самолеты исчезали с радаров, ракеты, уклонившиеся от курса, тонули в антимирах. Надя искала место в этих пространствах, озаренных то солнцем, то луною, за свет которых не надо платить, впрочем, это не аксиома, за все приходится платить, бесплатный только сыр в мышеловке, и тот уже давно съеден — мышь идет на запах еще и потому, что ей некуда идти, куда ни кинь — заставы и заборы с трехрядной колючкой поверху, переступать границы вправе только солнце, и то потому, что рельсы, по которым оно скользит, снести невозможно, как, например, птицеферму или садовое товарищество.
Теперь Надя спрашивала себя: где, когда, в чем она ошиблась, в каких глубинах вызрел билет на этот поезд дальнего следования, перевозящий ее, как бесчувственный багаж, маркированный слабой надеждой на пригласившую ее подругу, которая обещала кров, работу и участие — словом, все то, чего Надя давно была лишена?.. Что она делала не так, как другие? В какой мере была правдивой? Почему потеряла уверенность в себе? Почему ее не понимают, как письмо юкагирок? Когда, в какой день посадила в землю зерно этого путешествия, отдававшегося в ушах страшным грохотом, как будто поезд все время несся по мосту?..
В те времена, когда училась Надя, к блокадному пайку реальной литературы стали понемногу приплюсовываться крохотные довески полуслепых ксерокопий, сборников стихотворений, которые можно было приобрести в валютном магазине «Березка», и старых изданий, сохранившихся в частных библиотеках. Владимир Максимович иногда давал понять студентам, что такого собрания книг, как у него, нет ни у кого во всей Москве, но ни с кем не делился своим хлебом, никого к нему не подпускал. В уникальность его коллекции верили и не верили. Как могла эта библиотека, в которой, как он говорил, было все, разместиться в однокомнатной квартире? Высказывались невероятные догадки. Либо его жилплощадь битком забита запретными плодами вроде Набокова, либо библиотека составлена из каких-то удивительных раритетов, драгоценных реликвий, переплет которых украшен агатами (от бессонницы) и сапфирами (от удушья), редчайших инкунабул, появившихся на книжных аукционах в Лондоне во времена континентальной блокады…
Владимир Максимович, похожий на сутулую «букву Меркурия» (означающую астральное тело), был весьма замкнутым человеком. Своим раздраженным скрипучим голосом он втолковывал студентам лингвистические особенности языков финно-угорской группы, метался, перепачканный мелом, от доски к столам, за которыми студенты пытались листать посторонние книги. На самом же деле он был далек от всего этого — от парадигматики и оксюморонов, — на самом деле он, как хищник в засаде, выслеживал какой-нибудь раритет, находящийся пока в чужих руках, но уже сдвигаемый мощным полем электрического желания в его сторону… Правда, существовали другие любители, намеренные приобрести это же самое издание, и у них имелись к тому достаточные средства, и Владимир Максимович обдумывал, как увести их электрические желания в сторону, утопить в земле, как громоотвод топит молнию, какими книгами и сведениями о книгах пожертвовать, чтобы переключить внимание соперников. Поэтому он нервничал, бегал, всклокоченный, по аудитории, перехватывал чужие записки и, злорадно кривясь, зачитывал их вслух.
Но Надя чувствовала, что он наивен, как ребенок. Его попытки наладить контакт с противоположным полом ушли в текст, как это случилось с юкагирскими девушками. Куртка-«аляска», внезапно сменившая старое двубортное пальто, в котором Владимира Максимовича привыкло видеть не одно поколение студентов, прочитывалась Надей однозначно как кучка мха, снабженная веточкой с заточенным концом, указывающая направление, где лежит добыча. Страница журнала, усеянная «отл.» за ее письменные задания, которые прежде оценивались весьма скупо, напоминала письмо зулусок, составленное в виде ожерелья из одних красных бусинок, обозначавших неудержимую тягу любви… Как-то у Нади закончилась паста в шариковой ручке, и Владимир Максимович одолжил ей свою, с золотым пером, авторучку, — а она вспомнила, что в «почте ароко» нигерийцев позолоченное перо символизирует жажду встречи. И даже знак ее отсутствия на лекциях, огромный, прихватывающий две соседние клетки в курсовом журнале, корявый и раздраженный, смахивал на корейский иероглиф тоски…
И она видела, как из этих азбучных знаков внимания к ней, на которые надо было как-то реагировать, постепенно складывается адстрат, в нем встретились языки двух ареалов — и непривычное восприятие новой знаковой системы, как будто она вдруг проснулась в чужой стране, контуры которой с каждым занятием все больше определялись и уточнялись, испугало ее… Интуиция подсказывала Наде, что общий язык связывает людей куда крепче, чем память о детстве, сильнее, чем страсть, задушевней, чем родина, тем более язык-шифр, язык-код, рождающийся под небом, когда слова почти безмолвно обретаются в знаках заката, разноцветной толкучке зонтов, в тропинке под ногами, по которой они шли в тот вечер, и осенний туман, ссутулившись над деревьями, стоял рядом как свидетель.
Поезд придет на конечную станцию. Там его слегка подновят чистым бельем и свежими занавесками, смахнут со столиков и полок пыль, выметут мусор — и отправят обратно. С теми же грязными разводами на заоконном пейзаже, но с раскрученной в обратную сторону часовой пружиной расписания. С помощью нехитрых манипуляций пересыпается туда-сюда, как песок, само время, за которым на коротком поводке устремляется заоконное пространство с едва проработанной в тумане перспективой. Путешествие, накаляющее рельсы, раздирающее в клочья воздух… На самом деле — неподвижность, отсрочка, развоплощение пассажира — в конечном пункте тебе снова подадут твою собственную личность, как пальто в гардеробе, твои цели, фобии, и ты опять воссоединишься со своим прошлым, чувствуя его как твердую почву под ногами. Со всем, что упразднило путешествие, начинается немедленное сращение. Тело, ощущая некоторую незаконность времени, обручем стянувшего пространство, огромную книгу, которую перелистывает ветер, сбрасывает с себя часовые пояса с сахаром вприкуску, мосты, пихты, лица, полуутопленные во мраке полустанки — обретения, навязанные чужой волей локомотива, как во сне.
…Высокий, крепкого сложения, довольно-таки сорокалетний человек по имени Георгий, с пепельным ежиком волос, острым хрящевидным носом и маленькими смеющимися глазами, смотрел в окно вагона и думал о том, что пространство — это дочернее предприятие времени… С помощью потока квантов, энного количества энергии, звуковых волн и других физических характеристик оно пытается совершить подмену, оттеснить время на позиции абстрактного существования. Это происходит из-за отсутствия реактивного проявителя, который смог бы выполнить посредническую функцию между зрением и невидимой материей времени, ее таинственным импульсом. Время чутко реагирует на скорость, развитую материей, дает ей отпор на уровне, доступном научному пониманию (замедляет свой ход в космической ракете), но никто сейчас не хочет заниматься столь тонкими вещами, опровергающими здравый смысл как традиционную точку отсчета эксперимента…
Словно со стороны Георгий наблюдал за тем, как они выманивают (выводят) его из самого себя — обольстительные облака, песчаные кручи, железнодорожные мосты, голоса пассажиров, слова с какой-то иной, чем на твердой почве, траекторией полета, поступающие к его слуху издалека, путем сложных и головоломных рикошетов друг с другом, стеклом, пластиком, дерматином, стуком колес. Усмиренный покачиванием вагона, он находился в полудреме. Час тому назад он вошел в поезд, крепко рассчитывая на это путешествие, на вымороченное, впавшее в спячку время между Курганом и Ачинском, где жили его родители.
Наконец-то ему выпала эта удача, поддержавшая его едва не пошатнувшуюся веру в себя. Когда тебе почти пятьдесят, а профессия не кормит, трудовые сбережения обратились в прах, съеденные обвальной инфляцией, связи меж людьми, озабоченными выживанием, утончились невероятно и каждый боится лишь одного — твоей просьбы о помощи и поддержке, грозящей хрупкому равновесию личного существования, прежде всего страдает чувство собственного достоинства, требующего для своего поддержания все больших усилий.
Он с немалым удивлением убеждался в том, что сантименты былого дружества, общие воспоминания, коллегиальная спайка, как и его былые научные заслуги, — все вдруг сделалось недействительным в условиях новейшего времени. Но чувство собственного достоинства, пожалуй, все еще имело хождение среди людей, как потертая от долгого обращения монета, и время, работавшее на понижение его устойчивого курса, ничего не могло с этим сделать.
Правда, не ясно было с критериями, в которых ныне выпестывалось это чувство достоинства. Как никогда остро вставал вопрос о приоритетах — духа над материей или материи над духом. Духовно ли