тридцать лет его моложе), с вязаньем в руках (поблескивающие спицы быстро-быстро мелькают), умиротворяющая такая домашняя сцена, чайник булькает на кухне, тихо наигрывает музыка по «Орфею», и даже, чудится, меньше пахнет лекарствами, почти совсем не пахнет, жизнь вытесняет не-жизнь (а болезнь и есть не-жизнь)…
Как ни горько сознавать, что происходит нечто непоправимое, чудесное, печальное, восхитительное, тревожное, загадочное, дивное, оно и происходит. И все понимают это и ничего не могут изменить. И никто не думает о будущем. У Нади в глазах какой-то особенный блеск и малиновый перезвон в голосе («Пора делать укол»), у него тихая скорбная нежность в лице, но в то же время и решительность («Принести что- нибудь?»), и две влажные темные полоски на бледной коже, замкнувшийся в себе взгляд и усилие обращенной к нему (к ним) мысли…
Их — трое, сомкнувшихся в противостоянии-согласии (двое плюс один).
Они втроем.
Кто-то сказал: не останется она после всего…
Мы сидели в кухне нашей конторы, ели пиццу, приготовленную в СВ-печи, — и все почему-то сразу согласились, кто молча, кто подтверждая свое согласие кивком.
В середине рабочего дня обычно собирались на кухне и разогревали пиццу, купленную в соседнем магазине. Обычно там всегда была пицца, а когда не было, то брали пельмени (лучше сибирские, мясо там более или менее честное, хотя и от них кое у кого случалась изжога).
Но все предпочитали пиццу: она была вроде ритуального жертвоприношения Богу-покровителю нашей конторы. И именно она, Жанна, придумала ее. Верней, именно она в первый раз принесла ее, да и, собственно, надоумила раскрутить начальство на СВ-печь она.
Это теперь мы вспомнили, что идея купить СВ-печь, которая ныне служила нам, можно сказать, очагом, принадлежала ей. Тут все и собирались, чтобы обсудить кое-какие рабочие проблемы, а то и просто посидеть, выпить вина или водки, отойти немного от этой сумасшедшей жизни, отметить чей-нибудь день рождения или какой-нибудь праздник.
Ну да, получалось, что этими ставшими обычным делом посиделками мы были обязаны именно Жанне (раньше просто кто-нибудь заскакивал в кухню, чтобы вскипятить воду, кинуть в нее притороченный к ниточке чайный пакетик или горстку растворимого кофе и потом запить этой ММП (моча молодого поросенка) прихваченный из дома бутерброд.
Раньше мы все были поодиночке, а Жанна объединила нас печью, пиццей и тем, что всегда что- нибудь покупала на свои деньги и потом клала в холодильник, а мы пользовались этим как общим. А еще — собой, потому что со всеми у нее установились какие-то, так сказать, неформальные отношения.
Присутствие ее всегда было особенно ощутимо (как теперь отсутствие). Ее хватало даже на нашу не такую уж маленькую контору. Она приносила не только еду, но и фильмы, и музыку на CD и кассетах, не говоря уже о всяких книжках, художественных и не только. За день она успевала переговорить почти со всеми, причем по нескольку раз, и вовсе не обязательно о работе, а о всяких событиях, новостях и вообще о жизни.
Преимущественно, правда, о своей жизни.
Иногда это даже начинало мешать.
Бывает, необходимо сосредоточиться, собраться с мыслями или что-то подсчитать, проверить, разметить, когда лучше не отвлекаться, а тут подсаживается она и начинает: такой замечательный фильм посмотрела, вместе с сыном ходили в Киноцентр, отличный фильм, — и начинала подробно пересказывать, постепенно съезжая на сына (главная тема): что тот сказал после фильма (нетривиальное) и как они долго шли под холодным осенним дождем, не раскрывая зонтика (сын сказал, что после такого фильма не нужно никакого зонтика, нужно просто идти под дождем и чтобы капли стекали по лицу).
Она всегда и везде была с сыном (шестнадцать, возраст пустыни) — после того, как выгнала мужа. Все знали, что она выгнала мужа, — героический такой поступок. Узнала, что у него есть другая женщина, и не пустила домой. Просто покидала в чемоданы его вещи и выставила за дверь, вот и все.
Это при том, что он зарабатывал кучу денег и в этом смысле за его спиной было весьма комфортно. Они и за границу ездили отдыхать, и две машины — ее «тойота» и его «вольво», — и дом загородный. В этом смысле все у них было тип-топ.
И ведь довольно долго прожили (любила его), да он вроде и не собирался уходить, так, мимолетный романчик, но она даже слушать ничего не хотела, никаких объяснений и оправданий.
После этого случилось так, что она попала на своей «тойоте» в аварию. Даже в больнице побыла (машину пришлось списать) и с тех пор вообще избегала садиться в авто, а из всех видов транспорта предпочитала метро.
Рассказывала она про свои приключения довольно часто, каждый раз с какой-нибудь новой подробностью, сразу несколько менявшей ракурс (никто, впрочем, особенно не вникал — выгнала и выгнала, авария и авария, всякое бывает). Но если честно, то иногда начинало казаться, что она все это выдумала, ну, может, не все, однако какие-то особенно живописные подробности точно.
И всякий раз в ее повествовании пробивался вопрос: а правильно ли? В том смысле, что не допустила ли она ошибку? Может, не следовало проявлять такую нетерпимость (с мужем) — хотя бы из-за сына?
И тогда он медленно подходит к краю крыши (а дом высоченный, настоящий небоскреб, сверху открывается большая часть города, множество огоньков в окнах), несколько секунд еще стоит на самом краю и делает шаг вперед… Он долго летит, переворачиваясь в воздухе, как будто это не воздух, а вода, он же — не человек, решивший покончить счеты с жизнью, а ныряльщик за морским жемчугом. Он падает на какую-то стеклянную крышу, под которой огромный зал, уставленный столиками, что-то вроде ресторана, люди пируют, летят осколки, все оборачиваются в ужасе…
Жанна рассказывает об этом, словно все происходило на самом деле, подробно, деталь за деталью восстанавливая виденное, будто сама была очевидцем, глаза горят, речь сбивчива, так что собеседник оказывается как бы под гипнозом, у него тоже загораются глаза и появляется блуждающая улыбка, которую можно отнести за счет иронии по отношению к ней, а можно и за счет невольно пробудившегося интереса — страстный рассказ о фильме невольно заражает собеседника, тот втягивается в сюжет и чуть ли не с напряжением следит за перипетиями…
Сын же, по ее рассказам, и вообще очень тонкий, впечатлительный и ранимый, обижался по пустякам, из-за мелочей переживал, которых другой подросток его возраста просто бы не заметил, а после семейного краха, не сразу, правда, а спустя какое-то время, с ним что-то произошло, серьезное — будто сломалось, причем сразу и резко.
Однажды не пошел в школу — собрался уже, сумку приготовил с учебниками, позавтракал, а потом неожиданно лег на кровать и пролежал так лицом к стенке две недели. Без всяких видимых причин, объяснений, просто молча, с безучастным, отсутствующим лицом — невозможно было поднять. Что бы она ни говорила, как бы ни убеждала — кричала, плакала, ругалась, умоляла, — никакого ответа. Вроде как она пустое место, призрак, нет ее.
С этого началось.
А во второй раз, полгода спустя, он наглотался снотворного — еле-еле откачали. И с этой минуты у нее уже не было спокойной жизни. Больница, доктора, консультации… Муж давал деньги — не ей, ему. Пятьсот долларов в месяц, на тряпки, компьютер… Любые желания. Некоторое время сын жил с ним (около месяца, она ревновала), но, вернувшись, опять лег и две недели лежал лицом к стенке, не реагируя на ее оклики. Встанет, равнодушно пожует что-нибудь из заботливо приготовленного ею (старалась) — и снова на прежнее место, взгляд остановившийся, в одну точку.
Боялась оставить его одного.
Потом все вроде нормализовалось. Однако страх оставался, тем более что врачи предупредили: возможен рецидив…
Она старалась как можно больше быть с ним, в контору его приводила, где он тихо сидел в уголке с книжкой (лицо приятное, матово-белое, какое бывает после долгой болезни, без свежего воздуха), ходила с ним в кино, на всякие интересные мероприятия…
И вроде ничего — учился, сдавал экстерном экзамены (способный), стал подумывать об институте, даже записался на подготовительные курсы биофака (экология). Она в нем это всячески поддерживала: