пятидесятых годов. Прозрачные, чуть выпуклые серые глаза с россыпью золотых крапинок на радужке были материнскими. Ее мать вывезли перед войной из Германии в Палестину дальновидные и богатые родители. Эта взрывчатая смесь породила пятерых шумных, резких в движениях, обуянных страстью к мгновенному переключению жизненных скоростей, горластых детей обоего пола. Семья содержала два больших магазина электротоваров — в Тель-Авиве и Яффе — и фирму по установке освещений разных объектов.
Впрочем, все это выяснилось позже.
Несколько споткнувшихся друг о друга взглядов, две-три фразы (исключительно по делу! — она действительно была классным специалистом: где-то убрала прямой свет, где-то направила его на картину, где-то приглушила, где-то вдруг осветила пустой угол с одинокой плетеной корзиной, и экспозиция выставки мгновенно приобрела респектабельный, неуловимо западный, дорогой вид…), ее клоунские складочки вокруг всегда смеющегося рта, точные и плавные взлеты-движения рук, унизанных дешевыми серебряными браслетами, какими — целыми гроздьями — торгуют арабы на «шук пишпишим» — блошином рынке в Яффе, и главное, его, Мити, неожиданное и несвойственное ему с женщинами смущение — словом, минут через двадцать поняли оба, что влипли.
Так началась эта легкая забавная связь…
В то время он за гроши снимал мастерскую в старом арабском доме в районе Яффского порта, неподалеку от «шука пишпишим» — крикливого, пестрого, знойного, пропахшего корицей и кориандром, маслами и марихуаной, пропитанного запахами затхлых старых вещей, свезенных сюда эмигрантами разных стран и эпох, мерцающего из тьмы глубоких лавок зеленоватой медью блошиного рынка, расползшегося разлапистым крабом по дюжине окрестных переулков.
Железные крашенные ярко-синей масляной краской ставни высоких мавританских окон после полудня защищали комнату от прямых лучей палящего солнца.
Она приходила часам к трем, легкой узкой ладонью выбивала по рассохшейся двери дробь, он открывал, они обнимались в дверях и, проковыляв так несколько шагов, валились на ощупь на широкий деревянный топчан, застланный пестрым восточным покрывалом, купленным по дешевке все на том же блошином рынке…
…Она серьезно занята была в семейном бизнесе, но кроме того мастерила замысловатые украшения из бусин старого тусклого коралла, меди и серебра, лепила из глины и обжигала потешные фигурки танцующих евреев, которые быстро распродавались в дорогих туристических галереях, писала стихи и потрясающе играла на тамбурине.
Это выяснилось в первый же день, когда, поблескивая в полутьме то влажной от пота спиной, то узким плечом, вдруг открывающим белое полукружье груди, она прохаживалась, осваиваясь в его мастерской. И увидела на полке, среди стеклянных банок, кистей, бутылочек с лаком, тамбурин, купленный Митей по случаю здесь же, на блошином рынке.
— О, тарабука!
Немедля уселась на стул в той позе, в какой садилась на мотоцикл, тонкими коленями обхватила бочонок с натянутой на него пергаментно сухой кожей и легким хлопком сложенных пальцев извлекла одинокий звук — пустынный и глухой. Этот тянущий душу оклик древнего пастуха несколько мгновений таял между ними… Вдруг дробь переката — с запястья на ладонь — рассыпалась по мастерской, как рассыпается по склону горы стадо овец; монотонно и упруго бормотали обе руки на натянутой коже, вперебивку, легкими звонкими шлепками ладоней одна за другой; затем на подкладке нежного гула, который она создавала трепетанием пальцев левой руки, правая стала плести сложнейшие рваные ритмы, рука металась, билась, как бабочка в сачке, сновала рыбкой, зависала, вытягивая из шкуры невидимые нити замирающего звука, и в тот самый миг, когда он угасал, гулкий и ровный набат колокола вновь распахивал кулису пустыни, за которой обрушивался грохот волн о дамбу, а следом пробегало стадо степных скакунов и запоздало, робко скакали копытца заблудившегося жеребенка…
Приподнявшись на локте, он зачарованно смотрел на голого божка с тамбурином в коленях.
В полутьме она была похожа на мальчика-подростка. Несколько тонких солнечных лезвий от ставен пересекали ее плечи и грудь.
Выпуклые серо-золотые глаза стрекозы смотрели сквозь него, руки продолжали изнурительную пляску.
Нежный рокот, любовный морок-бормот плыл по сумеречной прохладе мастерской…
— Где ты научилась?! — спросил он, когда она опустила обе ладони на тамбурин, словно успокаивая разгоряченного коня…
— Митья, ты имеешь Мастер-тарабуку! — сказала она, подняв палец и важно улыбаясь.
(Позже обмолвилась, что игре на этом инструменте обучил ее дядя, младший брат отца, тот, что в юности, в Багдаде, несколько лет сопровождал игрой на тамбурине выступления самой непревзойденной Надьи — знаменитой танцовщицы, на чей танец живота съезжались любоваться богатеи «со всего Бовеля».)
…Крики чаек в порту долетали до окон мастерской. И часто им вторила дробь и синкопические гулкие удары.
Бывало, она пальцами и ладонями выколачивала на Митиной спине сложные ритмы, изображая губами и горлом звуки тамбурина. Это было щекотно и смешно.
Никогда и ни с кем до того он так заразительно и много не хохотал в постели.
— Смешно? — спрашивала она после каждого взрыва хохота. — Правда, смешно?
И он отвечал:
— Обхохочешься…
Они виделись чуть ли не каждый день, но ночевать она не оставалась. Строгий устав ее большого семейства, скорее все-таки восточного, соблюдался всеми детьми. Особенно приглядывал за порядком старший брат.
— Я рассказала про тебя Аврааму, — сказала она как-то. — Он был бы рад познакомиться с тобой…
Вот, хочет все испортить, подумал Митя с досадой, видали мы этих старших братьев-сватов, а вслух проговорил:
— …как-нибудь при случае…
— Митья? А что бы ты делал, если б я исчезла?
Он обнял ее, улыбнулся…
— Стал бы тебя звать.
— Как? — удивилась она.
— А вот так. — И он несколько раз ударил ладонью по тамбурину…
Помнится, тогда она пропала на неделю, и он не искал ее. Знал, что придет сама. И она пришла как ни в чем не бывало, со своей клоунской гримаской в уголках растянутого рта. Сказала, что уезжала в Мадрид с Моти Глюком, помогать ему монтировать выставку в Музее современного искусства.
Митя почувствовал злое тянущее чувство в груди — неужели ревную? — подумал, мысленно усмехнувшись. Но она в тот вечер особенно безумствовала, колотила по тамбурину, хохотала, хохотала… Смотрела на него серо-золотыми стрекозьими глазами:
— Митья, для тебя исполняет Мастер-тарабука! — и щекотно выстукивала на его спине сложнейшие ритмы:
— Смешно? Правда, смешно?
— Обхохочешься…
Месяца через три чудом, а вернее, немыслимыми усилиями и челночной дипломатией двух его покровителей он заполучил годовой грант от Союза художников на поездку во Флоренцию.
Это было захлестнувшим его счастьем: Италия, музеи, картины великих мастеров и возможность писать, не задумываясь о куске хлеба… Последние недели перед отъездом он был так возбужден, так озабочен приготовлениями в дорогу, так боялся всего, что могло бы помешать сбывающейся мечте… С Мастер-тарабукой они почти не виделись… Встретились только перед самым отъездом, мельком… Он был рассеян, весел, небрежен… Хоть убей, даже не помнил, как расставались.
И уехал.
Италия смыла с него всю прошлую жизнь, все любови и дружбы, поглотила, провернула его, словно в