Хорош он был — лохматый, обросший бородой, в старомодных широких брюках, снизу заляпанных грязью, кроссовки прохудившиеся, куртка с налезающим на голову капюшоном, в общем, бомж не бомж, но что-то в этом роде (вольный философ). И лезет с дурацкими вопросами, имена какие-то незнакомые бормочет, которые им, видите ли, почему-то надлежит знать.
А пошел он!
Собственно, они-то как раз и воплощали нормально идею незнания. Не исключено, завидовал им. Никак не давалось ему, что так легко и естественно выходило у них, славных (лиц не помнил), разжившихся где-то деньжатами для столичных каникул.
К нёбу клеился аромат «Изабеллы», приправленный тоской; пепел от быстро сгоравшей сигареты крошился на стол, на куртку, разлетался на прохладном ветру: их незнание — не то же самое, о чем грезилось. Просто не подозревали ни о каком Бахтине. Жил и жил (и они жили — жили?)… Как и Эрьзя…
Потешно им было (перемаргивались с иронией) выпивать за каких-то там неведомых Бахтина и Эрьзю.
Во дает мужик — наливает и наливает. На халяву почему не выпить, даже и портвешка, мужик копейки считает, но все равно еще за бутылкой бежит, опять будет лапшу на уши вешать… А вообще достал — грузит, что Бахтин этот что-то шибко умное накропал, Эрьзя с какими-то деревянными скульптурами… Слушай, мужик, отвали, лепи кому-нибудь другому про этих, как их там, а у нас свой базар… И портвейн свой забери, сам пей, если хочешь. Утомил… Не порть праздник!
Еще бы немного — и подрались.
А все равно хотелось знания — не того, о чем можно рассказать, а чтобы равно как жизнь — неразъемно…
Только теперь, когда его нет, я понимаю, что все было ошибкой. Его заблуждением. Моим. Нашим. Одним из тех, за которые приходится платить слишком дорого.
Его нет, а мне тяжело, очень тяжело, несмотря на то, что все должно было пройти незаметно и его уход никак не должен был особенно сказаться на моем самочувствии. Он сам сделал для этого все, что мог. Или не все? Невольно я оказываюсь под влиянием этой его странной идеи, которую он где-то вычитал (доктор Шпеерт), и сам начинаю домысливать, что бы еще надо было предпринять для углубления и без того немаленькой пропасти между нами.
А ведь я любил его и готов был любить еще больше (одно из самых ранних впечатлений — он держит меня на руках, высоко подняв в воздух, весело захватывает дух, но страха нет — отцовские руки большие и сильные, ощущение, что все тело умещается в его ладонях). Отец есть отец, не надо ничего объяснять, но что-то мешало…
Он словно сам сопротивлялся, словно не хотел.
Если б знать…
Он сжимался, стоило к нему прикоснуться. Плечи приподнимал или передергивал ими — резко, словно током шарахнуло. Словно ему было противно прикосновение, физический контакт, кожа воспаленная, отсутствие кожи… Отклонялся — резко, как если бы больно.
Странно: вроде и отношения нормальные, не чтоб очень близкие, но вполне. Все-таки отец и сын. Лучше, однако, не дотрагиваться. А ведь хотелось. Тепло отцовского тела — защитное, доброе, успокаивающее. Разбежаться — и взлететь на сильных руках, прижаться, как бы укрываясь от неведомого.
Иногда, заставая его сидящим, инстинктивно протягивал руку — погладить. Просто провести ладонью — по седеющим уже волосам, по плечу, по чуть сутулой спине, ощутить тепло тела, родство тела, может, даже наклониться, чтобы запах уловить. Родной.
Впрочем, может, и не запах, а флюиды, аура — все-таки отец.
А он отклонялся — будто опасаясь удара.
Дергался.
Сколько раз незаметно приникал к его кожаной куртке. Запах (чуть-чуть табака) — отцовский. Теплый, но с каким-то еще оттенком — прохладноватым — подъезда, улицы, удаляющихся (приближающихся, затихающих) шагов, а также прочих безвестных мест, куда тот уходил по работе, совмещение теплого и холодного, родного и чужого, дома и… неведомо чего — распахнутого, просквоженного пространства. Или еще чего-то, далекого и огромного.
Теплое, однако, перебивало, пересиливало, как бы проводило грань, отделяя от холодного, далекого, тревожного.
Щемящее.
Я с нетерпением, переходящим в панику, ждал его возвращения с работы, радостно выбегал навстречу, едва стоило повернуться ключу в замке. А он словно не видел меня, верней, просто не смотрел в мою сторону — молча раздевался, затем, присев на корточки, устало развязывал шнурки на ботинках, и я видел его склоненную чуть седоватую голову, профиль — спокойный, сосредоточенный, отчужденный.
«Ну что, как дела?» — почти формальный, привычный вопрос, на который даже не обязательно отвечать, он как бы и не ждал ответа, а проходил прямиком к себе в комнату, разве слегка потрепав меня по волосам, и то, если у него было особое настроение, а так рука, бывало, мягко, но настойчиво отстраняла меня («Не стой на дороге!»)… А мне-то хотелось тут же, сию минуту, с ним поделиться какой-нибудь сногсшибательной новостью (найдена зажигалка, новая серия марок, поселившиеся на лестнице возле чердака кошка с котятами, да мало ли…).
Конечно, он уставал, по лицу было видно, и мать часто осаживала меня, когда я ближе к ночи слишком уж разыгрывался или громко включал телевизор. «Дай отдохнуть, — говорила она. — Не видишь, отец пришел уставший». Она заботилась о нем, а сам он молчал.
Он молчал и в тех случаях, когда я совершал какой-нибудь проступок. Не ругал, не отчитывал, не доставал нотациями, а просто замолкал, причем надолго, словно я вообще переставал для него существовать. Надо признаться — наказание тягостнейшее. Молчание, как… трудно даже сказать, как что. Ну как отсутствие воздуха (нечем дышать). Как пустота. Рука в темноте ищет опоры, а встречает… ничего не встречает.
А ведь он не был молчаливым человеком. Он умел быть веселым и часто шутил, особенно когда приходили его друзья и они выпивали на кухне. Мне не возбранялось присутствовать (праздник), но и тогда отец не обращал на меня никакого внимания.
Любимое его слово по отношению ко мне было «сам». Нет, он не отказывался помочь, если я просил его о чем-то — починить велосипед, вынуть занозу или еще что-то, он подзывал меня и говорил: «Смотри…» И второй раз уже можно было его не просить.
«Сам!»
Это, впрочем, ладно, нет и нет, сам и сам. Наверно, даже правильно. Я учился делать все своими руками, и это шло только на пользу. Что-что, а в жизни всегда пригодится. Отец вообще считал, что надо уметь делать все самому, тогда не будешь ни от кого зависеть. Кран в ванной или бачок в туалете, ремонт комнаты или электрическая проводка, давай-ка попробуй, видишь, можешь же, главное, не лениться.
«Ты сам все можешь», — одобрительно. Отстраняюще. Из какого-то своего далека. Мол, он тут вовсе ни при чем, как бы я сам все знал и умел. И вовсе не благодаря ему.
Это стало и моим любимым: «Я сам».
Он мог быть и заботливым. Однажды, когда мне было лет шесть, мы вдвоем были на Черном море, в Анапе, и мне в столовой, куда ходили обедать, упал на ногу металлический поднос. Прямо краем на ноготь большого пальца. Боль адская, и потом сильно болело. Ноготь посинел. В травмопункте врач поначалу напугал, что надо сдирать ноготь (о ужас!), но потом почему-то раздумал (раньше бы).
Ночью боль особенно разыгралась, и отец делал мне, как и посоветовал доктор, ванночки для ноги — наливал в таз горячую воду и сидел рядом. Что-то он еще говорил, кажется, про умение терпеть боль, дескать, в жизни всякое случается, и надо быть готовым ко всему, надо быть мужчиной… Как ни странно, на меня это действовало, я скрипел зубами, но старался не хныкать, хотя слезы сами выкатывались из глаз, и я их украдкой смахивал. К утру боль приутихла, и мы оба крепко уснули.
А потом он снова был как бы сам по себе, отдельно, предоставляя мне полную свободу и только