Выволок пальто. Да-а. Соседки злобно к стенке отвернулись: и я уже их достал! Стряхивать пальто здесь как-то неловко, но и идти в таком… значит признать: все! Больше не пытаемся! Понес его в туалет. Да, здесь стиль заведения тоже выдержан. Наверное, если уборщицу сюда пригласить — «что я, сумасшедшая?» — ответит она и права по-своему будет. Странно, я решил, будто в таком месте что-то почистить можно. А где? Здесь и придется!.. Под кроватью же, в виде двух комов пыли, и кроссовки нашлись. Стянул с костлявых ее ступней тапочки, кроссовки натянул. Вспомнил, как она говорила: в четвертом классе ее чуть в балерины не взяли, но решили, что большая ступня. А она так с той поры и не выросла. Да и сама-то она не выросла почти. Глядишь — была бы балериной! Другая судьба. Но — досталась эта.
— Вставай!
Поднял ее под мышки. Натянул, как на манекен в витрине, пальто. Вытолкнул немножко. Наш театр, чувствовал, совсем уже соседок извел.
По коридору повел. На нас смотрели, шушукались, хихикали. Даже тут она умудрилась быть хуже всех! Или, наоборот, моя бурная деятельность всех смешит? Вникать будем после. К выходу ее подвел.
— Стоп! Это еще что такое? — фигуристая взвилась.
— Станислав Петрович разрешил.
— А меня он спросил? — стала накручивать диск.
Уже, можно сказать, погуляли по коридору — пора и расходиться. Но неожиданно — выпустили. Дежурная встала, воткнула ключ в дверь.
— Пятьдесят минут. Ровно.
Мы молча вышли. Боюсь, это даже слишком много окажется — пятьдесят минут.
Вышли на крыльцо. Ветер злой, ледяной, порывистый — такой самую горячую выстудит любовь. Но, похоже, нам и нечего уже больше выстуживать — выстыло все. На алкоголе наша любовь держалась, им же она и отравилась, а без него — превратилась в ненависть. Четкий диагноз.
В чем польза больниц — в них обнажаются отношения, никаких добавок нет, отвлекающих и смягчающих. Беда выжигает все лишнее — а главного, смотришь, и нет.
Надо же! Совсем квелая была — но, оказывается, земные желания у нее не все иссякли: вдруг даже как-то ловко повернулась спиной к ветру, вспыхнул огонек, просвечивая красным ее куриные лапки. Взвился дымок. Забыл про курево, не привез — но она не спросила даже: со мной, похоже, даже таких не связывает надежд. Могла бы, прикуривая, от ветра за мной спрятаться — я все-таки более мощный экран. Забыла. Потом, с явной досадой, вспомнила, повернулась:
— Ну? Куда?
С такой злостью спросила — будто это она обязана меня тут развлекать: навязался. Да, с развлечениями тут неважно дело обстоит: извилистые дорожки ведут к точно таким же тускло освещенным корпусам. Куда ни пойди — все равно в больнице! О свежем воздухе я мечтал (для нее), но она предпочла сигарету. Пятьдесят минут! Бр-р-р.
Одна аллея все же нас повела — молча шли, словно отрабатывая. Зашли в тупик, с двумя машинами. Почему-то один, темно-синий «жигуль», был весь мокрыми листьями залеплен, рядом стоящий белый «Москвич» почему-то ни одного не прилепил к себе листочка. Отец тут, конечно, целую теорию бы развил, но я, чуя ее настроение, молчал. Побыли в тупике — и достаточно. Впереди только тьма, в прямом смысле и в переносном. Отгуляли свое.
— Ну? Обратно? — фальшиво возбудился я и даже ладошками хлопнул, потер с аппетитом: мол, согреемся там, «пождранькаем», как когда-то говорила она.
Она, видимо, сдерживая слезы, пошла куда-то за корпус, в темноту — еле удержал ее на краю какой- то ямы.
— А ты думала — мы с тобой на Невский пойдем? — произнес я уже злобно. Как всегда, ничего не хочет ни понимать, ни соображать — прет, куда ей хочется, когда уже и некуда переть!
Не отвечая, уходила в темноту. Теперь она еще заблудится тут!
— Ну, хочешь — выйдем за ограду? — проговорил и тут же проклял себя. Благодарности, естественно, не дождался, но — молча повернула к воротам. Поплелся за ней. За калиткой, кстати, еще ббольшая тоска: тут хоть деревья, а там полная пустота. Пусть посмотрит!
Расходятся тусклые промышленные улицы, огражденные ровными бетонными заборами. Все? Но тут она неожиданную волю проявила, иногда я даже боялся ее — жаль только, что вспышки воли приходятся вот на такие дела: вскинув руку, вдруг прямо на дорогу кинулась, и не просто, а под обшарпанный пикап-«каблучок», тот резко затормозил, со скрипом, — даже развернуло его.
— Держи свою дуру! — водитель проорал и умчался.
Я ее и держал, спиной прислонясь к шершавому дереву. Сердца наши колотились рядом — но врозь. Я скручивал воротник ее пальто: задушить, что ли? И тут не успокоилась! Куда же ей еще? На тот свет? Организуем!.. На это, впрочем, духу не хватит у тебя. Другое верней: куда она ни потащится, я за ней. Вот это — вернее. Хоть и скучней.
— Пошли!
Она молчала, но зло, и только я удавку ее ослабил, как тут же рванула опять.
— Найн! — вдруг истерически завопила и, вырвавшись, помчалась наискосок.
Надо же, это словечко — «найн» — из далекого прошлого вдруг долетело, когда она, юная и прекрасная, впервые попала в тюрьму, по пьяному делу, правда, на пятнадцать суток всего. Как-то ударило меня это слово поддых, долго даже пошевелиться не мог. «Найн!» Получается, с самого начала все определилось уже, и напрасно я кривлялся-бодрился сорок лет? Вот она, суть нашей жизни. «Найн!»
Догнал ее. Но в некотором смысле было поздно уже. Крепко схваченная, успела-таки руку взметнуть. И тут же олицетворением злой ее воли из-за глухого бетонного угла вывернул сумасшедший какой-то автобус, чем-то похожий на нее — такой же маленький, встрепанный. Явно рассчитанный на клиентов отсюда. Даже номер какой-то безумный: 684-К! Не поверю никогда, что где-то 683-й существует! Только этот. Специально для нее! Нормальный бы проехал, видя такой сюжет, а этот резко остановился, заскрипев, и дверка гармошкой сложилась. Водитель явно ненормальный — в черных очках, несмотря на сумрак: как же семафоры в них видит? Или семафоры не интересуют его?
Тут она высокомерно на меня глянула: может, поможете даме войти? Я бы ей помог! Но при зрителях не обучены скандалить. Даже если этот зритель в черных очках. Подал руку ей, поднялись в салон. Да, из комфорта тут только буква «К», что, видимо, означает — «коммерческий». А так… рваные сиденья. Какие-то довоенные рюшечки на занавесках. Впрочем, все это не интересовало ее: села на ближнее сиденье, на водителя даже не поглядев. Холодная наглость, железная уверенность — водила туда довезет, куда надо ей. Все обязаны подчиняться! Я, естественно, тоже ничего водителю не сказал — но он тем не менее тронулся. В смысле — поехал не оборачиваясь. У него тоже твердый план. Лишь у меня — смутные надежды, что мы не придем с ней никуда! В этом единственное наше спасение. Но разве бывают автобусы, идущие «никуда»? Впрочем, появилась такая надежда: полчаса уже ехали, и — ни одной остановки и даже ни одного намека на то, что здесь может быть какая-то остановка. Глухие заборы без дырок, потом — стеклянные стены до неба пошли, но что приятно — без единой дверцы и что еще лучше — без огонька. Маршрут этот мне нравится. Полюбуемся — и привезет нас назад. Но не тут-то было!
Мы как раз стояли у железнодорожного переезда, грохотали бесконечной чередой темные товарные вагоны. Водитель терпеливо ждал, а я, наоборот, ерзал в беспокойстве. Судя по громоздкому номеру, маршрут этот, похоже, пригородный. Завезет нас в какой-то глухой поселок, где вообще будет нам не приткнуться. Ее наглая уверенность вовсе не имеет никакой почвы — скорей всего, высадят на таком же пустыре, но за десятки километров отсюда. Что-то нет других, желающих на этот автобус, да и мы едем зря. Ее надежды на алкогольный сияющий рай тоже рассеялись — судя по угрюмости ее взгляда. Грохот состава резко оборвался, водитель заскрипел рычагами, ржавый корпус затрясся. За переездом была уже какая-то бесконечная равнина, окруженная мглой.
— Найн! — вдруг резко произнесла Нонна и встала.
Водила потянул еще какой-то ржавый рычаг, и дверка открылась. Нонна шла абсолютно уверенно, словно все тут знала наизусть. На самом деле у нее есть характер, но проявляется в основном негативно. Однажды она прошла от поезда пятнадцать километров ночью, зимой, до домика отца на селекционной станции, где я скрывался от ее алкоголической ревности. Шла элегантная (уверенность в моей измене