— Не будем, — согласился он. — Не имеет значения…
Доктор Лореш в белом халате погуливал у больницы, заложив руки за спину, щурился на солнце. Недавно в тюрьме мы сидели рядом несколько месяцев, сдружились. Я пожаловался:
— При комиссовке вольные доктора поставили мне вторую категорию труда — иди в бригаду на общие или в зоне уборные чистить.
— Сурово. — Лореш скрестил руки. — Поговорю со своим начальством о вас. Категория труда — в руках у медиков.
Очередная комиссовка. Врачи поставили в мой формуляр третью категорию труда. Я мог заниматься легким делом. Относил мертвых в морг, помогал при вскрытии трупов, рылся в кишках, тонких, как бумага, только не понимал, зачем что-то разыскивать в утробе мертвеца, когда ясно — умер от голода.
Жилось мне лучше многих. Утром не срывался с постели в минуты подъема, как все, не шел на работу в строю, не запрягался в тачку, а в зоне мог посидеть на крыльце, с кем-то побеседовать, встретить у тропинки ромашку, колокольчики небесно-голубые, клевер, мог зайти к разговорчивому культурнику, заглянуть в газеты.
Жил я все еще в бараке пекарей и поваров. В барак прокрадывались женщины из соседней зоны, отгороженной колючей проволокой. На воротцах между зонами стоял дежурняк из нашего брата, часто падкий на крупную взятку. Он пропускал женщину для встречи с поваром или пекарем, а я выходил из барака последить, чтобы не зашел к нам дежурняк из вольняшек. Разумеется, за подобные обязанности мне приплачивали хлебом. Каких только сожительниц не было у пекарей и поваров! Смелые, трусливые, отчаянные, хохотуньи, умеющие быстро скрыться под нарами от зорких глаз дежурных. Некая Нина говорила пекарю: «Петя, чёрнага ни хачу от буханки, белага хачу! Атдельна испяки мне булачки, пахрустывала бы корачка с маслом. Павлушка Маньки испек булачки…» Мечтали забеременеть, чтобы избавиться от ненавистных работ, сократить срок пребывания в лагере.
Однажды Нину чуть не застали в бараке, но успела она улечься в постель, высунуть из-под одеяла ноги в мужских сапогах и накрыть голову фуражкой, чтобы дежурняк принял ее за уснувшего мужика.
— Не боюсь вертухаев, — уверяла она хвастливо.
Нарядчик увидел меня.
— Чисти уборные. Санчасть приказала. Или — в оглобли на тачку.
— У меня третий труд. Формуляр возьми.
— Видел твой формуляр. Второй поставят. Гринберг из санчасти рассвирепела. Твое дежурство у склада не забывают.
— А ей-то что?
— Не вдаюсь в подробности. Выполняй.
От поваров и пекарей пришлось немедля выселиться.
— И порог не переступай к нам, — сказал дневальный Павел Мещеряков, мой дружок. — Вынесу тебе покушать. Сам понимаешь…
Жили чистильщики уборных в маленькой пристроечке к бараку. В комнату в рабочей обуви не входили. Жилье прибрано: кровати заправлены, на полке аккуратно расставлены книги. Пахло дегтем и карболкой.
Сосед по топчану — латыш Вольдемар. Высок, плечист, лицо широкое, мало исхудалое, молодое, хотя на висках густая проседь. На тумбочке его — фиалки, что встречаются по травянистым склонам и полянам. Я склонился над цветами.
— Зона большая, — сказал Вольдемар, — прежде тут была усадьба пригородного совхоза, сорняков много, растут быстро, только в предзоннике около проволоки черная земля. Слежу за порядком в хибарке. Люблю чистоту, проветриваю жилье… А как вы насчет запахов?
— В камере терзала параша. В мертвецкой едва терпел… И здесь не обрадовался, хотя не очень пахнет в уборных.
— А почему не очень? Едим обезжиренное. Конские запахи…
С детства умел я работать метлой и лопатой, а разбрызгивать растворы карболки, хлорной извести скоро научился у Вольдемара.
— Не спеши, — советовал он. — Не пачкайся. Аккуратнее.
Велик наш поселок. Семь уборных, из них в четырех по десять мест, в остальных — поменьше, есть и по одному, например в нужнике для вольняшек.
Отхожие расположены подальше от бараков, поближе к предзонникам и хорошо просматривались часовыми со сторожевых вышек. Параши в бараке на ночь не ставились, отчего и с малой нуждой приходилось быть под зорким глазом.
Утром, с первых минут подъема, работы было много, но часам к десяти мы почти управлялись. Оставалось вывезти за зону несколько бочек с фекалиями, но тут мы уже не спешили — ведь пустая бочка возвращалась с полей часа через полтора. В это время лежи, читай, прогуливайся. Вольдемар похвастался:
— Всю библиотеку перечитал, а многие книги — по два раза.
— Не сердится библиотекарь, не пахнут?
— А я их перед сдачей легонько раствором извести или карболкой. Живем. Терпим. Многие отдают концы после общих работ…
В Первую мировую войну с Германией Вольдемар служил в латышском полку. В конце 1916 года из восьми полков образовали латышскую дивизию. Латыши не столько дрались с немцами, сколько мечтали о самостоятельной Латвии, о своем государстве. В семнадцатом в декабре охраняли Смольный, занятый правительством. Оберегали переселение власти из Петрограда в Москву, спасали Советы во время эсеровского мятежа…
— Если бы не мы — крышка большевикам бы, — этими словами Вольдемар обычно заканчивал свои рассказы о годах революции.
— За что же вам — десятку?
— За латышских стрелков. Похваливал. Другие получили вышки…
Кроме Вольдемара я подружился с Леоновым. Он отвозил бочки фекалиев из лагеря. Ласково поглаживал бархатистые губы лошади, запряженной в телегу с бочкой, поправлял сбрую. В бараке скидывал кепку с широкой розовой лысины, долго мыл руки, не скупясь на черное дегтярное мыло, которое давалось нам от санитарной службы. Перед едой мелко крестился, ел медленно, не ронял и мельчайшей крошки хлеба. Книжек не читал. Любил вспоминать свою деревню — около речки и дубовой рощи. Помимо работ на колхозных гектарах он выращивал полоску гречихи на приусадебном участке. Своей крупы хватало семье на год. От пяти-шести домиков пчел бывала постоянная взятка меда.
— Мой участок давал урожай раза в три выше колхозного, но гречиха — барыня капризная: не терпит заморозков, засух. Сеять бы гречиху по всей стране — наедались бы каши и меда! — рассказывал он. — Яблони свои тоже не сравнишь с колхозными… Радостей мало. Сынок пишет редко с фронта. Был парень в госпитале, снова попал на передовые. На Харьковском направлении наши войска продвигались. Захватили орудия, танки, сбили сорок самолетов. — Леонов показывал фотографии сына.
— Леонов, признайся, за что сидишь?
— А ни за что жиманули. Совести нет. Брали и другие, а я один в ответе. С председателем нелады. А на пересылке поставили первую категорию труда и загнали в дальний этап. Всю жизнь не везет с колхозных дней…
Он — бесконвойник и, видимо, срок отбывал за мелкое воровство. Сперва его послали за зону кормить собак. Леонов отказался от ухода за ними, хотя и мог вместе с животными сносно питаться. Ездил он от наших уборных куда-то далековато за зону, к месту сливания нечистот.
Утомляла унизительная перекличка. Сотни нас вечером выводили из бараков на поверку. Дежурняк выкрикивал фамилии. Заключенный, услышав свою фамилию, должен был громко назвать имя, отчество, статью. Почти все отбывали срок без суда, по литеру, и слышалось:
— Кры! КРД! — что обозначало — «контрреволюционер», «контрреволюционная деятельность». Был свой литер у буржуазных националистов. Часто слышалось: АСА — антисоветская агитация. Какой-нибудь весельчак добавлял к нему нечто вроде кавказского восклицания при танце: «Ас-са! Ас-са!» — и легонько