здравого смысла состоит в том, что он представляет жизнь как борьбу за превосходство, нечто вроде игры в „монополию“ в мировом масштабе. Один из его персонажей признает, что он плохо справляется с „тем, что называют практической стороной жизни“ (хотя, между нами, торговые книги и книготорговля выглядят при свете звезд удивительно нереальными)», — пишет Бойд.
Женился Набоков два года спустя, 15 апреля 1925 года, на женщине, с которой познакомился примерно тогда же, когда была расторгнута его помолвка, и которая «была остроумно и изящно создана ему по мерке очень постаравшейся судьбой», — Вере Слоним. Когда они выходили из мэрии, Набоков нарушил требования немецкого этикета, пройдя без чаевых мимо швейцара, поздравившего их: «У меня не было ни копейки в кармане! Полагалось заплатить определенную сумму. Мы и заплатили. Больше у нас денег не было», — рассказывал Набоков другому своему биографу, Эндрю Филду.
Три года назад в Нью-Йорке появилась биография Веры Набоковой на английском языке, написанная Стейси Шифф, русский перевод которой вышел в этом году[15]. Книга интересна тем, что в ней, пожалуй, собраны все известные о Вере Набоковой сведения. Шифф явно увлечена своей героиней и еще в предисловии высказывает мысль о том, что можно было бы написать биографию Веры, ни разу не упомянув о Владимире Набокове, но невозможно написать о Набокове без упоминания о Вере. Звучит красиво (заметим в скобках, что стиль книги — пышный и цветистый, построение фразы — витиеватое, а язык уснащен сложными синтаксическими и лексическими конструкциями), но, конечно же, по сути дела это не так, и баланс жизненной правды здесь нарушен. Правда то, что Вера обладала очень твердым, мужественным характером и сильной волей, была умна и — что редкое качество для женщины — не боялась выглядеть глупо в глазах окружающих. Стейси Шифф описывает историю с американским издателем, в договор с которым по настоянию Веры были внесены некоторые финансовые условия, связанные с индексацией будущих гонораров Набокова. Все уверяли ее, что это полная глупость, и смеялись над ней, однако она проявила твердость и, как показало время, была права: издателю было не до смеха, когда пришлось выполнять условия договора.
Еще до женитьбы Набокову приснился сон, будто он играет на пианино, а Вера переворачивает ноты. Этот сон похож на аллегорию их будущей жизни, в которой Вера во всем помогала мужу: подобно Софье Андреевне Толстой, переписывала набело его черновики, а позже перепечатывала их на машинке (он не умел печатать), зарабатывала на жизнь секретарской и переводческой работой, когда нужно было поддержать семью, водила машину (Набоков так этому и не выучился), ассистировала мужу во время лекций (без нее он не мог обойтись), а в американские годы даже носила в сумочке револьвер, поскольку приходилось много разъезжать по небезопасным дорогам страны. Набоков платил жене удивительной, принимая во внимание бурные приключения молодости[16], преданностью и верностью, всегда был на ее стороне и, вставая на ее защиту, мог порвать давние отношения с людьми, обидевшими ее. В своей биографии Бойд впервые обнародовал эпизод измены Набокова, связанный с некой Ириной Гуаданини. Ночь, когда он признался в этом жене, Набоков считал самой страшной в своей жизни, исключая ту, когда убили его отца. После этого ничего подобного с ним не случалось. Они оставались всегда вместе, вплоть до смерти Набокова в 1977 году.
Столь же бескомпромиссным был Набоков и в литературной жизни. Когда он говорил, что никогда не принадлежал ни к каким группам, организациям, кружкам, сообществам, течениям, он имел в виду творческую принадлежность и то, что настоящее искусство всегда является делом индивидуального таланта, а лучшая школа писателя — одиночество. Разумеется, ему приходилось участвовать в литературной жизни эмиграции. К середине 1921 года более миллиона человек уехало из России. Русские общины были созданы в Харбине, Шанхае, Париже, Праге, Риге, Софии, некоторым эмигрантам удалось добраться до Америки, но столицей русской эмиграции стал Берлин. В этом городе можно было жить, практически не зная немецкого языка и не сталкиваясь с немцами. Сравнивая Набокова с немецкими писателями-современниками и доказывая влияние, оказанное на него Кафкой, Алексей Зверев пять раз упоминает о том, что Набоков впоследствии умышленно утаивал знание немецкого языка, который учил в школе. Учил, но не выучил и прекрасно мог обходиться без него в Берлине, где к 1924 году было 86 русских издательств! Создавались и распадались литературные союзы, объединявшие сторонников политических партий всех оттенков: от большевизанов (движение «Смена вех» и ежедневная газета «Накануне») до сторонников анархизма, — и тут мы воспользуемся градацией оттенков профессора Пнина — «практического, метафизического, теоретического, мистического, абстрактного, индивидуалистического, общественно-социального». К концу 1921 года Набоков был автором аполитичного журнала «Сполохи», участвовал в группе «Веретено», однако очень скоро вышел из нее вместе с Иваном Лукашом, Глебом Струве, Владимиром Амфитеатровым-Кадашевым, Сергеем Горным, Владимиром Татариновым и Леонидом Чацким в знак протеста против сотрудничества с большевиками. Эти люди стали ближайшими литературными друзьями Набокова на несколько последующих лет. В октябре 1922 года к ним присоединился литературный критик Юлий Айхенвальд, высланный вместе с другими представителями интеллигенции из России. Затем Набоков участвовал в «Клубе писателей», «Братстве круглого стола», печатался в газете «Руль», где редактором был Иосиф Гессен, друг его отца, сотрудничал с журналом «Карусель», писал скетчи для кабаре «Синяя птица», читал на заседаниях «Русского литературного клуба» и «Русского литературного кружка» свои пьесы и рассказы. Рассказов к тому времени набралось восемь. Один из них — фантастический рассказ «Гроза» — хвалит известный славист Симон Карлинский за «остроумное использование крестьянского фольклора в неожиданной для него берлинской обстановке», Бойд же справедливо противопоставляет условности сказочного сюжета набоковские поиски необычного в обыденной реальности (надо сказать, весьма непривлекательной в тот период: изъеденные молью диваны меблированных комнат, хозяйки которых прятали пальто своих квартирантов, чтобы те не съехали с квартиры не заплатив, бесконечное репетиторство, переводы и другие случайные заработки, нравы берлинцев, державших, например, дома телефон под замком), которые впоследствии приведут писателя к успеху.
Как справедливо пишет А. Зверев, признание Сирина началось с романа «Машенька». В русской литературе почему-то принято сопоставлять всех писателей с Тургеневым (Чехов, например, страдал оттого, что его все время сравнивали с Тургеневым не в его пользу). Вот и после чтения «Машеньки» Айхенвальд воскликнул: «У нас появился новый Тургенев!», и как только книга была издана, ее немедленно послали Ивану Бунину.
В сведениях о жизни Набокова в Европе начиная с 1927 года и вплоть до его отъезда в Америку в 1940-м много лакун. К тридцатым годам берлинская эмиграция уже находилась в упадке, а ее пресса замолчала, многие из тех, кто знал Набокова в эти годы, не пережил войну, эмигрантские архивы в Чехословакии были конфискованы русскими, а письма Набокова к матери, которые он писал регулярно на протяжении двадцати лет, сожгла в Праге его сестра Ольга перед наступлением советских войск, другая часть бумаг пропала в Париже, оккупированном фашистами. Именно в эти годы он посвящал все свое время литературной работе и именно к ним лучше всего подходит замечание Набокова о том, что его прошлое похоже не столько на биографию, сколько на библиографию. Неудивительно, что оба биографа сосредоточивают свое внимание на разборе произведений, написанных в этот период. Бойд делает интересное наблюдение, что, как ни странно, Набокову удавались лучше те романы, которые ему по каким- либо причинам приходилось откладывать. Так, задумав «Защиту Лужина» в разгар шахматных баталий между Алехиным и Капабланкой за звание чемпиона мира, он написал «Король, дама, валет» прежде, чем закончил свой шахматный роман.
Бойд считает «Защиту Лужина» первым по-настоящему зрелым романом Набокова и пишет, что в этом романе Набоков «впервые изобрел средства для наиболее полного изображения своих идей», предлагая далее вниманию читателя свое понимание философии Набокова и того, как она обуславливает уникальность его искусства. Литература как средство для изображения идей — это очень не по-набоковски, а попытка вычленить из художественного произведения философию в каком-то смысле означает движение в направлении, противоположном тому, в котором шел сам писатель. Однако те, кто спорят о том, есть ли философская глубина в произведениях Набокова или он является лишь мастером изящного стиля, вероятно, прочтут эти страницы с интересом. Воззрения Набокова, по Бойду, заключаются в том, что жизнь полна счастьем, если научиться не воспринимать ее как нечто само собой разумеющееся, что наблюдательность склоняет нас к оптимизму, а искусство, в противоположность здравому смыслу, есть возможность увидеть бесценную бесполезность, щедрость и красоту жизни. Бойд пишет о влиянии Анри Бергсона на Набокова, о