нее прекращалось жжение в мочевом пузыре, он даже сжимался до размеров теннисного шарика.
— Кто? — тупо спросил я, бросая окурок в тарелку с солью.
— Мочевой пузырь.
Спустя месяц я отправился в суд, не предупредив Коня. До районного суда — двухэтажного невзрачного зданьица — я добрался пешком: оно располагалось в пятнадцати минутах ходьбы от нашего общежития. Дело слушалось на первом этаже, где сизолицые рабочие в коридоре лениво обдирали со стен и потолка штукатурку, вяло поругиваясь с судейскими и пришлыми вроде меня.
С утра шел серый дымный дождь, в зале было сыро, холодно и сумрачно, но включать лампы из-за ремонта было нельзя. Милиционер курил у приоткрытого окна, но дым упрямо слоился в зале. Я устроился у двери и стал разглядывать Веру Давыдовну с дочерью, а когда толстый милиционер с пухлым детским лицом ввел подсудимого, переключился на него. Это был молодой человек моих лет, невысокий, с ярким румянцем на щеках и чахлой льняной бородкой, которую он непрестанно почесывал, оглаживал и всячески теребил. Он был сыном известного в городе художника-графика Самсонова, незадолго до этого покончившего с собой — как утверждали, после чудовищного скандала с женой и многодневного запоя. Выяснилось, что это был второй день процесса, накануне в суде уже слушали свидетелей, потерпевшую и подсудимого. Прокурор в форменном мундире и косоплечий адвокат в очках на кончике утиного носа бубнили по бумажке: один требовал примерно наказать, другой — переквалифицировать дело из «разбойного нападения» в «злостное хулиганство». У меня болели уши, и иногда приходилось напрягаться, чтобы разобрать их слова — тоскливо-необязательные, тусклые и будто отдающие вчерашними щами или прогорклым мылом. Судья — женщина дородная и вся в бородавках — казалось, дремала. Мужчина в долгополом плаще с длинными рукавами (явно с чужого плеча) — в зале все сидели в верхней одежде, включая судью, — бесшумно встал со своего места в темном углу, неторопливо проплыл между рядами и медленно, словно преодолевая сопротивление мутной стоячей воды, приблизился к подсудимому, рядом с которым дремал со склоненной к плечу головой милиционер, — только тогда я узнал в нем Андрея Сороку, — передернулся, словно от внезапного приступа озноба, и ударил человека с льняной бородкой ножом в горло. Удар был такой силы, что кровь брызнула на дремавшего милиционера. Сорока изогнулся, проворачивая лезвие — что-то хрустнуло на весь зал — в горле подсудимого, и отшатнулся. Замер на мгновение. Потянулся рукой к милиционеру — тот отшатнулся, ударился боком в поручень ограждения и стал сползать в обмороке на пол.
— У вас же кровь на лице, — проговорил Андрей укоризненно.
Судья закричала.
Вера Давыдовна встала, прижав к груди что-то белое (кажется, носовой платок).
Милиционер у окна прижался к стене, и даже с моего места было видно, как его бьет крупная дрожь.
Я замер, вцепившись в деревянную спинку кресла, стоявшего передо мной.
Сорока в три прыжка оказался у двери — хлоп — и исчез.
— Да поймайте же его! — крикнула судья.
Сержант у окна вдруг очнулся и трусцой побежал к выходу. На лице его истерически билась жалкая улыбка. Одной рукой он вцепился в кобуру, а другой размахивал перед собой, словно разгоняя дым.
Когда он выбежал из зала, я встал и подошел к Вере Давыдовне. Мы поздоровались, но, кажется, она не узнала меня. Катя испуганно улыбнулась и протянула узкую руку, с интересом разглядывая меня.
— Здравствуйте, Борис. Ну и макабр, а? Спасибо, что пришли. Не ожидала… Мама…
Судья вдруг с грохотом опустилась в кресло и захохотала басом.
— Я поймаю такси, — предложил я, стараясь не смотреть на сжавшуюся и утратившую дар речи Веру Давыдовну.
— Да нам идти-то… — начала было Катя, но я уже торопливо шагал к выходу.
В коридоре без энтузиазма матерились строители в грязных своих балахонах. Их коллега с заляпанным краской ведром спускался со второго этажа. В глаза мне бросились его ботинки. И плащ с чужого плеча с тусклым якорьком, вышитым в углу воротника.
— Проходи, проходи, глазастый, — проворчал рабочий голосом, похожим на голос… — Давай-давай! — оборвал он меня на полумысли. Но на прощание подмигнул: — Мы живы, пока бессмертны.
Я сделал рожу.
Он ухмыльнулся.
Похоже, он был здорово пьян, но водкой от него не разило.
И, помахивая ведром, скрылся в серой полумгле за поворотом коридора.
Я вышел из здания, возле которого бестолково суетились милиционеры, все, как один, придерживавшие рукой кобуру. Ну да, разумеется, преступник должен бежать с места преступления. Кто бы сомневался.
— Такси! — закричал я дурным голосом, размахивая руками. — Мотор!
— Моп твою ять, — сказал Конь, выслушав мой рассказ о судебном заседании и поступке Андрея Сороки. — Вот зараза. — И добавил тоном ниже: — Пригодился, значит, мой ножичек.
— Я так думаю, что сейчас этот ножичек надежно заделан цементом в какой-нибудь щели под носом у судей и ментов, — предположил я. — Ты будущий юрист…
— Но и большой дурак, — перебил меня Конь, — и мне хотелось бы на какое-то время в этом качестве и остаться. Ага?
На следующий день в университете только и разговоров было что о «диком процессе» и героическом поступке неизвестного мстителя, вступившегося — «прям как у Фолкнера» — за поруганную честь женщины, презрев законы человеческие — «прям как у Клейста» — ради высшей справедливости.
В общежитии к нам в комнату ломились любопытные, и Конь велел мне собираться: «Пиво пить пойдем».
По пути к киоску Ссан Ссанны он только раз открыл рот:
— Ты говоришь, что подсудимый этот даже не захрипел?
— Ни звука. Только хрустнуло что-то.
Заказав четыре пива, мы пристроились за столиком, который лучше других был освещен уличными фонарями. Конь достал из кармана бутылку водки, из другого — химический карандаш, лизнул свою жуткую ладонищу и написал: «Он сюда явится». Я машинально кивнул, боязливо поглядывая на поллитровку. Гена покачал головой:
— Не-ет, брат, сегодня мы с тобой будем говорить на отвлеченные темы, что в переводе на русский означает…
— Напьемся, — мрачно завершил я его тираду. — Я ж не против. Но при условии, что за героя нашего мы пить не будем. Не надо ему почестей и чести, Гена, — что случилось, то и случилось. Не литературь.
Он кивнул.
Первую мы выпили молча и не чокаясь, как на поминках.
— Знаешь, какие дела в основном рассматриваются в судах? — начал Конь, задумчиво жуя корку хлеба, посыпанную серой солью. — Девяносто девять с половиной процентов — мелкие хищения да драки. За весь прошлый год по области — шесть убийств, четыре изнасилования, одно разбойное нападение. На самом деле, конечно, чуть больше, статистику правят, и ты знаешь — кто и почему, но не сильно правят. И вот на твоих глазах серая статистика…
— Мглистая, дымная, серная, — вставил я.
— …превращается в ад кромешный. Преступник зарезан в зале суда. Милиционер в обмороке, другой — намочил в штаны. И судья хохочет, как какая-нибудь второсортная оперная дьяволесса. Преступник же, поймав на миг судьбу за узду, дышит где хочет, и в эти мгновения он — прав, черт возьми, а мы со своим правом — не правы. Но ведь это мгновения! Разумеется, незабываемые и все такое прочее. Я понимаю, почему ты не хочешь поднимать тост за Сороку. И я понимаю, почему мы с тобой не в силах его осудить. С одной стороны, случился фарс в аду на смех всем чертям, а с другой — настоящая трагедия. Количество перешло в качество. И самое удивительное во всей этой истории — свершилась юстиция в том виде и смысле, который нам достался от предков, из темного прошлого. В прошлое не плюют. Тому, кто плюнет