составлен «Призывник» в основном из того, что в них печаталось. К слову, отбор текстов осуществлен превосходно. Тексты в «Призывнике» расположены не по хронологическому, а скорее по тематическому принципу: стихотворения, которые написаны в восьмидесятых годах, соседствуют с новейшими. И это соседство создает стереоскопический эффект — можно отследить состояние духа поэта в разные периоды, сделать выводы…
Я вот почему-то не замечал, как много в поэзии Быкова пейзажей — рассветов, закатов, сиреневых прибрежных гор, осенних полей, московских бульваров, а главное — трепещущей листвы. Самый распространенный эпитет в стихах Быкова — слово «сквозной». Даже Бог для Быкова — «лиственный, зыбкий, сквозной» («Со временем я бы прижился и тут…»). Оказывается, цветовая гамма поэзии Быкова тяготеет к зеленому. Точнее — к соотношению зеленого и черного (различные оттенки зеленого — для ранних стихов, черный — для поздних стихов; чем ближе по времени, тем неукоснительней зеленый цвет сменяется черным). Зелень (трава, листва) — воплощение неукротимой Жизни. Впрочем, в поздних стихах Быков усомнится в Жизни. «Триумф земли, лиан плетение, / Зеленый сок, трава под ветром — / И влажный, душный запах тления / Над этим буйством пышноцветным» («Бремя белых»). Иногда пейзаж дается одной строкой, но он неизменно присутствует. Наблюдательность Быкова настолько точна и мучительна в собственной точности, что заставляет вспомнить Бунина; от Бунина — и мгновенные осознания почти непереносимого счастья.
Но «жизнь не любит жизнелюбов». Естественный для каждого человека процесс отрезвления, избавления от иллюзий молодости принимает в системе мировосприятия Быкова почти апокалипсическое звучание. Так уж устроена эта система, что каждое впечатление, проникнув в нее, усиливается в тысячу раз, счастье становится восторгом, а обида — вселенской катастрофой. Лихорадочное стремление участвовать в разворачивающемся спектакле бытия странным образом выносит счастливца за пределы бытия. Карандаш чересчур нажимает на бумагу и прорывает ее. След оборачивается дырой, радость — мукой, любовь — ненавистью, а космическая гармония — мраком запустения и хаосом. Все чувства, все страсти сливаются в единой немыслимой боли — боли существования.
Лев Толстой сказал об одной из своих знаменитых героинь: «Как будто избыток чего-то так переполнял ее существо, что мимо ее воли выражался то в блеске взгляда, то в улыбке». В Быкове есть подобный «избыток чего-то». Он заставляет его гоняться за впечатлениями, сюжетами, славой, проявлять себя на бесчисленных поприщах, иногда — на неуместных поприщах (в последнее время Быков пытается позиционироваться в качестве идеолога; однако эти попытки дают даже не нулевые, а минусовые результаты: Быков-идеолог похож на фольклорного персонажа, который кинул аркан — себя поймал, выстрелил из ружья — в себя попал, поглядел в телескоп — себя увидел). Спору нет, Быков несет ответственность за все приключения собственного имиджа, но в то же время и сложившееся отношение литературной публики к Быкову — удивляет. Глупо требовать от поэта выдержки боксера и тактичности дипломата. Главное в Быкове — его трагический дар, который, как и всякий дар, требует уважения к себе.
Есть одна тема, которая, занимая значительное место в русской классической поэзии, немыслима в поэзии современной; эта тема связана с чувством инакости, непохожести на других, обретенной от природы ли, по воле Всевышнего ли. «С тех пор как вечный судия / Мне дал всеведенье пророка, / В очах людей читаю я / Страницы злобы и порока», — эти хрестоматийные лермонтовские строки — о том, как человек внезапно чувствует себя другим, не таким, как все. Самый несомненный итог советской эпохи — впечатанный в генетический уровень ужас оказаться другим — хоть в чем, хоть в самом малом пустяке. Это — болевая точка современного российского коллективного подсознания, нашего подсознания, больше того, это — точка безумия нашего подсознания. Я знаю верный способ вызвать массовую истерику в российской ноосфере; для этого надо всего лишь намекнуть на то, что в мире, знаете ли, существуют индивиды, которых Бог отмечает особо. Между тем в дореволюционном российском сознании эта мысль считалась банальностью.
Поэзия Дмитрия Быкова не боится поднимать такую опасную тему — в этом одно из главных ее достоинств. Видно, что эта тема чрезвычайно мучительна для него, однако она заставляет Быкова обращаться к себе вновь и вновь.
Быков слишком рано понял, что он не похож на других. «Я не вписываюсь в ряды, / выпадая из парадигмы / Даже тех страны и среды, что на свет меня породили» («Понимаю своих врагов…»). Рифма, кстати, здесь — совершенно евтушенковская. Да и не только рифма. Далеко не случайно я в свое время назвал Быкова «Евтушенко с филологическим дипломом».
Тема собственной инакости (неотделимой от избранничества) проделала в поэзии Быкова множество трансформаций, порою — довольно неприятных трансформаций. Так или иначе, но Быков закономерно (на мой взгляд — закономерно) пришел к сюжету превращения.
Этот сюжет просматривался еще в «Военном перевороте» — в прекрасном стихотворении «Кольцо» (первая строфа этого стихотворения, правда, подкачала: о фрейдистах было бы лучше не упоминать, дабы не привлекать их внимание). «Я — дыра, пустота, никем не установленное лицо, / Надпись, выдолбленная в камне, на Господнем пальце кольцо». Чуть позже Быков напишет новые тексты о том же: стихотворения «Мой дух скудеет. Осталось тело лишь…», «Оторвется ли вешалка у пальто…», поэму «Хабанера». Оптимальное же воплощение данный сюжет нашел в «Пэоне четвертом» — центральном, ключевом произведении сборника «Призывник»:
О Боже мой, какой простор! Лиловый, синий, грозовой, — но чувство странного уюта: все свои. А воздух, воздух ледяной! Я пробиваю головой его разреженные, колкие слои. И — вниз, стремительней лавины, камнепада, высоту теряя, — в степь, в ее пахучую траву! Но, долетев до половины, развернувшись на лету, рванусь в подоблачье и снова поплыву.
Так Быков не писал еще никогда. Подчеркнутая реалистичность письма, мягкая, «тающая» ирония, социальные и метафизические обобщения, пускай даже черный апокалиптизм «Отсрочки»… Но такой откровенный символизм с фэнтезийной подсветкой!.. Такая ледяная полетность, такая нездешняя отчетливость красок!..
Не может быть: какой простор! Какой-то скифский, а верней — дочеловеческий. Восторженная дрожь: черно-серебряная степь и море темное за ней, седыми гребнями мерцающее сплошь. Над ними — тучи, тучи, тучи, с чернотой, с голубизной в разрывах, солнцем обведенные края — и гроздья гроз, и в них — текучий, обтекаемый, сквозной, неузнаваемый, но несомненный я.
Хочется процитировать это стихотворение все — без изъятий, наслаждаясь умопомрачительными эпитетами, хочется распутать все интертекстуальные нити, тянущиеся к «Пэону четвертому» — от