нашего Фонда. Теперь появилась возможность помогать и прежним, сталинским зэкам, с «моего» Архипелага, а к Фонду потянулись и бывшие раскулаченные, и дети репрессированных, и даже трудармейцы, — ведь наши беды неисчерпаемы. Оказий для пересылки лекарств уже не хватало, обычная же почта не обеспечивала сохранности, а то и самой доставки посылок. Помогла опять Люся Торн: сначала нашла путь защищённых отправок через Минздрав США, потом отыскала и надёжного получателя — Социально-правовую коллегию РСФСР, они получали наши коробки и передавали в Фонд. И весь 91-й и 92-й год Аля слала многочисленные посылки старым зэкам, доживающим в нищете, — лекарства, витамины, кубики супов, чай. Давала адреса и для американских благотворительных фирм, желающих слать помощь в Россию. Купила Соловецкому монастырю моторный катерок, у них не было своей связи с побережьем. — А в 93-м весь наш приход, отца Андрея Трегубова, включился в сбор тёплой одежды, обуви; Фонд закупал консервы, растительное масло, сухофрукты, бельё, прихожане во главе с матушкой Галиной всё это паковали, — и теперь уже мы посылали из Америки целые контейнеры с сотнями тяжёлых коробок — в Москву, Томск, Владимир.
Летом 1992 Аля с Ермолаем и Степаном прожили в России несколько недель (сыновья ездили и на Юг, в мои родные места, на тёплые встречи). Аля же за эти шесть недель много видалась в Москве и со старыми друзьями, и с новыми знакомыми. Повидалась и с Юрием Прокофьевым и открыла ему суть нашего с ним условного сговора: мой возврат через Сибирь и просьбу участвовать в нём. Он горячо взялся, не ошиблись мы в этом человеке.
Аля вернулась — уже вся в России, здесь смотрела на всё глазами невидящими.
Да в России — и я всеми мыслями, я из неё ни одного дня и не отсутствовал. А последние два года такая болезненно острая заинтересованность в ходе русских событий, что порой от них сжимает грудь стенокардия.
А приходило ко мне из России немало и прямых писем (ещё больше пропадало в пути), — и в них неизвестные мне люди обсуждали мой возврат-невозврат. Сильно перевешивали отговоры: «Надеемся, вы не будете торопиться в Россию»; «не спешите с переездом!»; «Россия сейчас — страна пороков всех времён и народов; молодое поколение вас не знает»; «вы больше полезного сделаете там, чем если вернётесь»; «по-прежнему ощущаем тиски старой власти, повремените с возвращением!». А один бывший зэк-уголовник, дружески: «Как бы тебе тут башку-голову не свернули бы твои доброхоты».
А другие напротив: «Приезжайте, не упустите время!»; «все, кто стремится к лучшей будущности России, должен жить здесь»; «кто-то должен сплотить безгласные миллионы, из русских людей сформировать силы спасения»; «Родине, и мы это ощущаем, необходимо ваше личное присутствие, ваш живой голос, который бы звучал; приезжайте!».
О, конечно же! — вот этим людям я нужен! Да, могут быть и фанатики с ножами, с пистолетами — однако и Господь же есть, вот и вся моя охрана. Именно — вернуться, пока ещё есть силы поездить по областям, есть силы отдать в русскую жизнь всё накопленное. Ах, если б стал возврат каким-то рычагом к подъёму нашенских дел. (Заодно — и жизненный урок: и сыновьям моим; и многим-многим в России, кто ещё не сбежал на Запад или обречён оставаться.)
Ещё с 1987 третьеэмигрантские публицисты предупреждали с тревогой, что я «уже собираю чемоданы», «тайно готовлюсь к прыжку в СССР». Теперь их братки из метрополии сменили дудку: почему сидит в Вермонте? почему не едет? да уже и опоздал, всё пропустил? да и не нужен он тут никому, «в нафталин его!».
Откуда у образованщины такое исключительное многолетнее раздражение ко мне? Не оттого ли, что моё поведение перед советским режимом было им практическим упрёком: что можно было и не гнуться, что я смел действовать, когда они в затаённости не смели. Ну и, конечно, за национальное направление: «быть русским», «русскость» — это полагается в себе скрывать, стирать как постыдное, и уж во всяком случае не проявлять русских чувств полновесно.
Освобождённая и оттого бесстрашная российская пресса после недавнего потока похвал кинулась меня обгаживать — мало меня покусала советская неосвобождённая. Так — и всегда по закону психологии. Замелькали газетные заголовки понасмешливей («Солженицын? который?», «три бороды в одном тазу», и ещё в этом духе). Смеяться-то смейтесь, а между тем за эти годы Гласности пришлось образованщине постепенно и незаметно признать: государственное величие Столыпина и мразь Февраля, — в главном они мне уступили.
А ещё ж и фанатики коммунизма хрипели от ненависти ко мне. На лекциях о моих книгах всегда кто-нибудь выкрикивал угрозы. А русские националисты не простили, что я не выражал твёрдости отстаивать «Великую Россию» в её имперской ипостаси. (Впрочем, ненависть ко мне одновременно с разных сторон — довольно веский признак, что линия моя верная.)
А в массе — людям хочется и необходимо верить — во что-то, в кого-то. От наступивших перемен — как было стране не ждать непременно и сразу — чуда? Таким возможным чудом мнилось и моё вмешательство. Вот, может, этот приедет — и сдвинет, и всё изменится?
Но чем заняты сегодня российские деятельные мозги? Экономикой, экономикой, «реформой», «ваучерами», коммерческими банками, — во всём этом я менее всего понимаю. (Только то и понимаю, простым глазом, что народ — бесстыдно и ловко грабят.) И нельзя представить, как я сейчас, по приезде, — сумел бы усовестить новых воров и новых чиновников: не грабить народ.
Окликала меня Россия и иначе: во многих десятках, если не сотнях просьб. Чаще всего: помочь семье выехать в Америку. Ещё немало писем: выехать больному и сопровождающему на лечение в Европу или в Америку, тоже понятия не имели, сколько это стоит, в десятках, если не сотнях тысяч долларов, и сколько ж надо хлопотать — а кому? разве у меня есть для этого штат? — И из уже отколовшихся республик: «Умоляю, помогите семье переехать в Россию!..» Иные пронзающе: «Христом Богом заклинаю, помогите!» — но неохватно мне помочь. Больно было пропускать это всё через сердце. — Потом многие просьбы: напечатать на Западе рукопись, издать книгу, — это при полной немощи русских издательств здесь, и тоже ведь не понимали. — И просто рукописи, сборники стихов навалом, чтобы читал, отзывался, — да разве все их прочесть?.. Не ошибусь, сказав: из каждых десяти писем с родины девять содержали только просьбы, лишь в одном — существенные мысли о России, о сегодняшних бедах её.
Почта писателя… (А что в России будет? Стократно всё это же.)
Слегка стал я касаться и самоновейшей литературы — третьеэмигрантской и выплывающей на Запад из советского подполья. Да, видно произошёл надрыв русской литературы, пролёг резкий рубеж: до дикости чуждые приёмы и мерки. И читать — совсем неинтересно, даже отвратно. Необратимая смена эпох? Или просто Порченая литература? — так я назвал её для себя.
Между тем политическая свалка в новой России всё накалялась — и на самом же бесплодном направлении. В полном небрежении оставались 25 миллионов русских в бывших советских республиках (никто и не пошевельнулся забирать их, хотя бы из пылающего Таджикистана или из Чечни, где русских безнаказанно теснили, грабили, убивали). И в какую пропасть летит страна с провальными гайдаровскими реформами — не забота. А весь накал, как у двух козлов, столкнувшихся на мостике, пошёл на борьбу между группой Ельцина и группой Хасбулатова. Как годом раньше Ельцин видел только одного врага — Горбачёва, а раскромсанье России казалось ему второстепенным, так сейчас важно было раздавить Хасбулатова и изменника Руцкого. Ото всего этого к концу 1992 года развилось напряжение, грозившее полным хаосом в стране.
(А парадокс, усмешка истории, которую не замечали участники той борьбы, состояла в том, что «демократы» — ради поддержки своей надёжи Ельцина — защищали план конституции авторитарной России. А Верховный Совет, большей частью коммунисты, всей душой преданные тоталитарности, — эти, чтобы только подорвать Ельцина, вынуждены были ратовать за демократию. То есть обе стороны действовали не по принципу, а по политической тактике.)
Выступать перед народом систематически и объяснять свои действия и планы, как это делал Рейган и другие западные лидеры, — Ельцин не имел ни личной способности, ни охоты (да недоступно было и советникам сочинять: чтбо ему говорить при таких провалах, при таком кричащем несоответствии слов и дел?). Однако перед московской интеллигенцией, как, очевидно, внушили ему, иногда надо было изъясняться. И он собирал избранных, обычно в парадной кремлёвской обстановке. И в ноябре 1992, через два месяца после того, как не «лёг на рельсы», высказывал на «конгрессе интеллигенции», по чьей-то шпаргалке, премудро: «Мы недооценили инерцию прежней системы. И результаты реформы оказались в