“Му-у-у...” — послышалось девочке, и она бросилась на помощь.
— Теленок!! — кричала она. — Теленок!! — падая на колени возле черной воды и обхватывая руками мокрую, но живую голову.
Девочку подхватил на руки отец. Потом, в машине, лежа на сиденье, она стала плакать. Плакала и пыталась подняться, увидеть, что там, за машинным стеклом, на льду, возле проруби.
Нашатырь из аптечки, горячий чай, отцовские руки, его лицо рядом, его голос... И девочка ожила, спросила: “Его спасли? Ну, тогда поедем отсюда... Скорее!.. Поедем домой. Домой поедем”.
Отец и сам понимал, что нужно уезжать.
Уехали, оставляя позади развязку этого зимнего, короткого, еще не прошедшего дня, где от берега, на выручку своим, спешили старый Репа и дочь его, гнали скотину. Но этого уже не видели ни отец, ни дочь.
— Уедем, уедем, уедем... — повторяла девочка. — И больше никогда сюда не приедем... Никогда, никогда, никогда... — Она говорила протяжно, словно бы пела, и глядела вперед, на просторную пустую бель замерзшей и занесенной снегом реки.
— Ты приляг, — попросил отец. — Подреми. Или просто закрой глаза.
Он не понимал, что закрыть глаза — значит снова увидеть страшное.
— Уедем, уедем, уедем... И никогда не приедем.
Так и ехали. Сначала замерзшей рекой. Потом черным, прометенным ветром асфальтом. До самого города, в котором уже зажигались вечерние желтые огни, разноцветные гирлянды сияли в магазинных витринах и дружелюбно помаргивали светофоры, открывая и открывая машинам и людям дорогу к дому.
ХУКА
Миливон, миливон алых роз!
Миливон, миливон для тебя!
Который уже день кружилась эта песня по хутору. С утра пусть и сипловато, но бодрый голосок ее напевал: “Миливон, миливон...” К поре обеденной, и теперь уже дотемна, в три ли, четыре голоса выводили хором бабьим, неслаженным, с хрипотцой и надсадой, порою с криком: “Миливон, миливон алых роз!!”
Один день пели у Маши Сапухиной, другой — от Нюси Калмыковой “миливон” разносился. Это навсегда прощалась с родным хутором Валя Дадекина, покидая его и переселяясь в районный центр, где умер родной ее дядя, оставив в наследство неплохой домик. Туда и перебиралась. Но особо спешить причин не было. Здесь, на хуторе, невеликое, но хозяйство: корова с телком, поросенок, куры, немалый огород — все как положено. И потому враз не поднимешься и не улетишь. Надо скотину повыгоднее сбыть, картошку выкопать, помидоры, лук и прочую зелень собрать, а уж потом уезжать.
Оттого с утра, пусть не в охотку, Валя домашние дела управляла: доила, кормила да еще огород поливала, зная, что в час вечерний будет не до него.
Который уже день твердый был распорядок: дела домашние, а потом — к Гришке Бахчевнику, который давным-давно не бахчами занимается, а самогоном.
Гришкина хата на бугре. Весь хутор на виду: ветхие домики, сараи, базы, их и осталось — на пальцах перечтешь. Одно старье да руины, глаза б не глядели... Но скоро, скоро... “Скоро, скоро я уеду... — вертелась в голове давнишняя песенка, которая вовсе о другом. — Скоро, скоро...”
Хата Гришки Бахчевника словно лисья нора: темная, с вечно закрытыми ставнями, с желтым электрическим светом, с кислым запахом браги, нечистого жилья. Может, поэтому и самогон у Гришки вонючий.
Пластмассовая бутыль была еще теплой.
— Свежачок... — похвалил свое изделье хозяин, посверкивая в полутьме вставными зубами.
— Таким свежачком жука колорадского морить, — ответила Валя.
— В городе будешь ликеры распивать, — обиделся Гришка.