лишь о том, что она прочитала и усвоила того поэта и еще того поэта, но ничего о ней самой.
Он отложил в сторону эти ромашковые лепестки, так и не поняв, любит-не-любит, и встретил ее напряженный взгляд.
Он прокашлялся и сказал:
— Мне понравились твои стихи.
Она ждала.
— Мне они понравились своей... беззащитностью.
Она не сделала ни одного движения, не перевела дыхания и, казалось, совсем перестала дышать.
— Ты их кому-нибудь показывала?
— Да, — ответила Маргарита и назвала одно неприятное Дербеневу имя.
— Что он может сказать? — усмехнулся Дербенев. — Этот надутый дурак, ничтожество.
— Нет, не ничтожество, — заступилась Маргарита, — он просто слабый, несчастный человек.
“Ах вот как? — вскинулся тогда Дербенев, задетый за живое. — Так ты его еще жалеешь? А меня тебе не жалко? Чтоб больше я не слышал от тебя этого имени!..” — “А ты не смей на меня орать, какое твое дело!” — “Ах, какое мое дело?!” — “Да-да, какое!” — “Дурочка ты, дурочка!” — “Сам дурак!” — “Ах так?” — “Да, так!”
И скорей — хватать лепестки, увязывать в папку, хлопать дверью.
Ну как ей это объяснить? Это не игра, игра естественна и бескорыстна. Иногда он звонил ей и наталкивался на это несокрушимое “я пишу”. “Что ты там пишешь! — хотелось крикнуть ему. — К чему это глупое притворство, ведь я и без того тебя люблю, без этих идиотских игр, без этой дурацкой косметики „пишу”! Нет, это не притворство, — пытался он тут же объяснить сам себе, — просто ей надо этим переболеть, это у них как молочные зубы, со временем проходит”.
— У меня кроме этого ничего нет, — заявляла она, и тут оставалось только развести руками на такую явную ложь. Кроме “этого” у нее была прекрасная семья, влюбленные в нее подруги, которых она презирала, и страстное желание нравиться. Вот и с этим Дербенев не мог ничего поделать: просил, заклиная уважать его чувство, не причинять ему ненужной боли, не кокетничать с кем попало.
Самый яростный их спор происходил в парке. Дербенев, как мальчик, стал бессильно обвинять Маргариту в холодности, в пренебрежительном отношении к нему. Маргарита тут же вернула ему эти обвинения, прибавив, что он хочет заездить ее, уничтожить как личность.
— Личность, моя милая, не так-то просто уничтожить!
— А, так ты себя считаешь выдающимся человеком, а я — бесплатное приложение? Да если хочешь знать, ребята говорят, что весь твой ум — на кончике языка!
— Ага, — сказал Дербенев, — и кто же так считает?
— Хотя бы Чудов!
— Ага. — Он был оскорблен, задет.
Маргарита почувствовала, что переборщила, и пошла на попятный:
— Ну ладно, это я так. Чудов просто самолюбивый хам, а ребята на тебя богу молятся. Правда.
— Как относятся ко мне ребята, я и сам знаю, — ответствовал Дербенев, помолчав, — а вот ты? Ты-то тоже моя ученица?
Она только улыбнулась, не считая нужным отвечать. Стояла, чертила что-то на песке носком туфельки, чуть искоса поглядывая в сторону Дербенева. Кажется, он даже чувствовал это усилие, которое она делает над собой, чтобы не рассмеяться. Нет, она не была его ученицей, да и знала ли она когда- нибудь то долговечное и ущербное чувство нежности и неволи, которое идет из самой твоей глубины и начала жизни и которое, в сущности, есть твой стебель, ты сам?
Что называется, накрыл. Застал. Ей и в голову прийти не могло, что с того дня, как они открыли для себя этот парк, он не раз приезжал сюда. Ему здесь приглянулось. Было тихо и чудесно думалось. Здесь