Роман Петрушевской “Номер Один, или В садах других возможностей”, едва появившись на прилавках книжных магазинов, заслужил восторженный отклик Михаила Золотоносова (“Московские новости”, 2004, 9 апреля), предположившего, что книга станет главным литературным событием года. “Можно гарантировать одну или две престижные премии”. На что Борис Кузьминский (“Русский журнал”, 30 июня) ехидно заметил, что предсказывать прошлое у Золотоносова получается лучше, и предрек роману совсем иную судьбу: “„Номеру Один” <...> наверняка не снискать ни хоровых дифирамбов, ни весомых наград. Реакция литературного сообщества на книгу — сужу и по красноречиво скудным публикациям, и по откровенным разговорам в кулуарах — беспрецедентно кислая”. Сам он хотя и видит в романе “бескомпромиссно экспериментальный опус на грани коммерческого самоубийства”, в котором “восприятие текста нарочито затруднено”, “блистательная нарративная техника по-джойсовски враждебна реципиенту”, а концентрация жути в кульминационной главке “Вечер и ночь” “превосходит все когда-либо явленное русской литературой”, оценивает его достаточно высоко. Вот только в отличие от Золотоносова, убежденного, что писатель идет “от жизни” (“игра для нее — только материал, с помощью которого она изображает ситуацию гибели культуры, науки, интеллигенции под напором того, что обобщенно можно назвать криминалом”), Кузьминский полагает, что роман вне “злобы дня”, “несмотря на то, что Петрушевская всегда числилась ее, этой злобы, бардом”, и с сочувствием цитирует Петра Фаворова (“Афиша”): “В „Номере Один” можно вычислить уйму социальных смыслов: роман про подавление интеллигенции криминалом, или о метафизической сути воровства, или о проблемах исчезающих народов Севера... Само разнообразие этих предположений свидетельствует: ...общественного звучания тут не больше, чем в „Сяпала калуша по напушке”, или в описании жизни и судьбы свиньи Аллы”.
Ярким образцом “кислой” реакции является статья Андрея Немзера, ранее относившегося к текстам Петрушевской с должным пиететом. Впрочем, кое-какие сомнения относительно культового автора его иногда одолевали. Так, еще в 2000 году (“Время новостей”, 24 октября), обозревая журнальные публикации, Немзер останавливается на подборке рассказов Петрушевской в “Звезде” (№ 9) и обнаруживает, что сделанные “по фирменным, давно апробированным рецептам” рассказы (“от точно таких же текстов и заходились мы в восторге лет эдак пятнадцать назад”) восторгов уже не вызывают, “тихие ужасы не страшат, комок к горлу не подходит”, а “эстетическое совершенство” видится не только вторичным и инерционным, но и откровенно “сделанным”. Оттого закрадываются сомнения: “А что же раньше-то было?” Сомнения такого рода Немзер пока еще советует гнать “поганой метлой”.
Однако, прочтя новый роман, он метлой не воспользовался, а разразился гневной рецензией, где назвал его “дикой животной сказкой” и выставил длиннющий список претензий: искусственный миф с накатом многозначительности, жанровая задача не выполнена, нет героев, собственно людей — есть лишь оболочки, по которым перемещаются души персонажей, в общем — “культурный текст” для давних поклонников Петрушевской, упорно не желающих замечать, “как автоматизируются ее приемы, как накачивается в тоскливую чернуху тоскливая метафизика, как старается изо всех сил писательница переплюнуть всевозможных пелевиных-сорокиных и стать „номером один””. “Допускаю, что самооценка окажется провидческой, — иронизирует Немзер под занавес. — Может, и Букера отвесят. (На зависть Татьяне Толстой.) ...И совсем неохота кричать что-то вроде: „Встаньте, гражданка, в очередь за ’Поколением Голубой Кыси’! Ваш номер — шестнадцатый!”” (“Время новостей”, 2004, 4 июня).
В общем, о романе высказаны диаметрально противоположные суждения. Между ними, как водится, располагается целый спектр летучих газетных оценок, к иным из которых нам придется еще обратиться.
А пока обратимся к тексту.
Роман начинается как пьеса. Идет длинный диалог, без малейшего авторского комментария, даже без ремарок. Блестящая техника диалога — фирменная примета драматургии Петрушевской. И почти всегда сначала не ясно, что происходит, но какая-то приманка брошена, чтобы поймать зрителя (читателя) на крючок. На сей раз, кажется, Петрушевская решила обойтись без приманок. Беседуют герои, скупо обозначенные цифрами: Первый (потом его будут называть Номер Один) и Второй.
Номер Один демонстрирует Второму видеокассету с записью архаического текста, который поет в трансе мамот (жрец) народа энтти Никулай-уол. Не надо искать в словарях — народ вымышленный, хотя его нравы, обычаи, биология, религия и космогония очень напоминают малые северные народы — чукчей, эскимосов, коряков, юкагиров. Само же слово явно угро-финского происхождения (собственное имя Энтти встречается у финнов). Эпос тоже, понятно, вымышленный, хотя и сочиненный Петрушевской в соответствии с шаманскими космологиями, где мироздание состоит из верхнего, среднего и, наконец, нижнего мира — обиталища злых духов, куда и попадают души умерших. “Это место, где уходят в подземный мир, по ступеням вниз... И это была дверь, калитка, полог из среднего царства, с земли, — поет Никулай. — Никому не дано было видеть, как души уходят туда, тихо уходят, со страданием, с болью протискиваясь, пролезая с трудом в эту дверцу, видя, прозревая, куда уходят”. Далее души встречает некто трехпалый, трехглазый и однорукий, изо льда вылезает тонкая, как жгут, трехпалая рука, и духи начинают пожирать душу.
Что привлекательно в любом эпосе, так это ощущение подлинности (даже если его филологически обязательное чтение навевает скуку). Петрушевская не посчитала нужным эту скуку преодолеть (даром что вылезла трехпалая рука из детских страшилок), но ощущения подлинности от эпоса, в котором узнаешь крупицы, подобранные из разных космологий, мифов древних и мифов новых, — не