Петр Горелик. Служба и дружба. Попытка воспоминаний. СПб., “Журнал „Нева””, 2003, 351 стр.
Прежде всего — заглавие. Оно какое-то странное — детское, что ли? Может, из-за точной рифмы? Честно говоря, я не припомню, чтобы кто-нибудь называл не то чтобы мемуары, но и просто… прозу рифмующимся названием. Тургенев, правда, спрятал в название романа подразумеваемый палиндромон: “Дым” — мы — “Дым”, но это я, возможно, за Ивана Сергеича сам придумал…
Может, назвал из-за того, что поневоле вспоминается поговорка, присловье: “Не в службу, а в дружбу”?.. Не знаю, но название — странное. Объяснение в авторском предисловии только усиливает странность: “Много лет друг моей юности и всей жизни Борис Слуцкий донимал меня вопросом: „Когда ты начнешь писать мемуары?..” Так было, пока в середине 60-х он не достал с полки общую тетрадь в кустарном переплете — салатный ситчик в розочку — и на первом листе написал: „Петр Горелик. ’СЛУЖБА И ДРУЖБА’. Мемуары. Том I-й””.
Кстати, из вышеприведенной цитаты уже видна одна особенность мемуариста Петра Горелика. Он не забывает детали. Крохотной, побочной, казалось бы, к делу не идущей, но идущей в дело. Не просто тетрадь, но “в кустарном переплете — салатный ситчик в розочку…”. Впрочем, речь сейчас идет не о детальности воспоминаний полковника в отставке Петра Горелика, речь покуда идет о странном названии. Оно немножко смешное… не так ли?
Понятно, почему смешное: Слуцкий шутя придумал это название, дурачился, хохмил: “Не надеясь, что я когда-нибудь начну, Борис начал за меня: „Я рос под непосредственным идейным руководством Б. А. Слуцкого””. Шутка стала не вовсе шуткой или вовсе не шуткой.
В середине книги Горелик об этом пишет так: “За более чем полувековую дружбу мы были рядом не так много времени: всего семь школьных лет… Борис оказался стрелочником. Он вовремя перевел меня с накатанного школой и комсомолом пути, нивелировавшего личность, открыв передо мной иной мир… Борис превратил меня из „читателя газет, чесателя корост” (М. Цветаева) в „читателя стиха” (И. Сельвинский). Первоначального толчка хватило на всю оставшуюся жизнь…”
Да и с чего бы заглавие казалось таким уж шутливым? Оно (это заглавие) достаточно четко обозначает то важное, что было в жизни полковника Петра Захаровича Горелика: служба (долг, профессия, армия) и дружба (поэзия, искусство). Здесь впору поговорить о сугубой милитаризованности советского общества и государства. Еще один харьковский друг Горелика, Михаил Кульчицкий, посвятил ему стихи, где были строчки: “Первый снег, как спуск десанта…”
В самом деле, поэт смотрит на первый снег и видит… десант. Разумеется, милитаризованное сознание; у Кульчицкого, впрочем, и повесомее есть образы: пресс-папье, которое стоит на карте как танк, — но не это мне сейчас интересно. В конце концов, в юношеской анкете с одним-единственным вопросом: “Что такое поэзия?” — молодой Борис Слуцкий позволил себе такую вот шутку: “„Мы были музыкой во льду” — единственный род музыкальности, караемый Уголовным кодексом (см. 58 ст.). К сведению ниже пишущих”, что свидетельствует не о милитаризованном сознании, а о каком-то ином.
Впрочем, тут (как говорит Писатель в фильме “Сталкер”) всё такие тонкие, неуловимые материи. Горелик пишет о советском обществе с двадцатых до семидесятых годов. Мемуары свои он завершает описанием последних лет двух своих друзей — Давида Самойлова и Бориса Слуцкого. Не потому завершает, что дальше вспоминать стало нечего, а потому, что закончилась целая эпоха; завершилось время.
Да, именно так — советское время, советская эпоха. Горелик со спокойной точностью описывает формирование, если угодно, воспитание чувств — советского человека, советского интеллигента. И хорошо располагает этого интеллигента: “служба” (армия) и “дружба” (поэзия). Здесь не обойтись без парадоксов и противоречий. Здесь не обойтись без особого рода восприятия истории.
Как там было сказано у друга Горелика, Слуцкого: “История над нами пролилась, я под ее ревущим ливнем вымок. Я ощутил размах ее и вымах…” Петр Горелик не так риторичен. Он — скромен. Скромен и наблюдателен. Он умеет описывать происшедшее, случившееся так, чтобы читатель ощутил не сам факт, но ауру факта, настроение случившегося.
“Запомнившейся колоритной фигурой Змиевского переулка (Харькова 30-х годов. — Н. Е. ) был Кузьмич, изможденный и высохший старик с желтым пергаментным лицом. Он