Личный опыт, помноженный на опыт пушкинской Татьяны. Все-таки нас больше интересует не опосредованный, а именно личный опыт. Очевидно, что в детстве Цветаева не могла научиться любить. Для нее навсегда остались верными формулы: “утрата друга и приобретение врага — любовь”, “двое — которые друг в друга ломятся и друг о друга расшибаются: рог о рог и лоб о лоб” (правда, есть и куда более возвышенное высказывание: “любить — видеть человека таким, каким его задумал Бог”. Но в реальности — а не в романтических построениях — вряд ли мы можем с уверенностью сказать, что способны видеть “так далеко”, мы видим не задуманное Богом, а то, что
3
С “человеческой любовью” более или менее понятно. А как же высшая, божественная любовь? Нам придется снова вернуться в цветаевское детство, к фигуре ключевой в формировании личности Марины Ивановны, — ее матери.
Исследователями написано много прекрасных и справедливых слов о Марии Александровне Мейн — о ее незаурядном уме, глубокой душе, больших художественных способностях. О напряженно- возвышенной, бескомпромиссной, рыцарской атмосфере, созданной ею в доме. Впрочем, верно и другое: напрочь отсутствующие в этом доме “легкость и простота”, непреклонность, доходящая до диктаторства, сдержанность и неласковость по отношению к детям.
Известно, что Мария Александровна еще в юности — и на всю жизнь — полюбила женатого человека, которому в конце концов было гневно отказано от дома (“дедушка Мейн” и слышать не хотел о возможности развода; точно так же он не хотел слышать и об артистической карьере дочери). Талантливая пианистка и любящая женщина не состоялась ни в профессиональном, ни в личном плане, с досады и безразличия выйдя замуж за вдовца с двумя детьми (очевидно, тоже любившего
В очерке “Чорт”, впрочем, довольно много говорится о Боге. Непонятно, смущает ли саму Цветаеву то обстоятельство, что для нее в тандеме “Бог — Черт” симпатии оказались на стороне последнего. Конечно, не следует понимать содержание этого очерка буквально. И Бог, и черт были для Цветаевой понятиями абсолютно абстрактными, лишенными собственно теологического оттенка. Черт олицетворял любовь, Бог — страх. Такое полюсное смещение понятий — если оно действительно имело место в цветаевском детстве — не могло прийти в голову ребенку из ниоткуда, это, видимо, “в воздухе носилось”. (Детям не объяснили, например, за какие такие “заслуги” странных, “пьющих горькую” людей, ворующих яблоки и ночующих по канавам, прозвали именами из Евангелия. Очевидно, они и были христом и богородицей — весьма знаменательными фигурами, без которых не обходился практически ни один из хлыстовских кораблей, — но могла ли маленькая Муся знать о диковатых традициях русского сектантства? Не меньшее удивление вызывает и то, что как-то — на Вербное Воскресенье! — мать сочла возможным подарить Мусе игрушечного черта.)
Цветаевские понятия “хорошо” и “плохо” были смещены, конечно, в детстве. Просить — плохо, лучше — воровать, быть откровенной на исповеди — плохо, умалчивать из такта — хорошо. Бог — чужой (холод), черт — родной (жар). “В том-то и дело, что я ни в чем не раскаиваюсь. Это —
Помимо прочего мать внушила ей, что мир — это нечто абсолютно враждебное человеку, где он бесконечно одинок (“один против всех”, “один без всех”). С самого детства — и всю жизнь — Цветаева установленному миропорядку не доверяла, смотря на него исключительно через черные очки (как иные — через розовые). “Я навсегда выбрала черное, а не белое: черную думу, черную долю, черную жизнь”. “Мама! Почему Вы всегда надеетесь только на неприятные вещи?? „Вот придем, а их не будет”, „вот дождь пойдет — и ты простудишься” и т. д.”, — вопрошал наблюдательный шестилетний Мур.
Мне кажется, Цветаева — человек, отличающийся абсолютной преданностью самой себе, — не умела меняться несмотря ни на что. Раз навсегда усвоенное — пусть оказавшееся обременительным,