заплатках, — дервиш. Зачем дервишу лекарство, если он всех сам лечит только взглядом и словом? Или парфюм? — перебить вонь рубища, вонь тысяч ночевок в степи у костра из сухого навоза и верблюжьей колючки? Это так же невозможно, как под клюшку для игры в мяч петь песни, словно это струнный чанг, так же невозможно, как нельзя взять у осла мускус или выпросить у Насреддина веревку для белья — “Извини, — скажет Насреддин, — но я сушу на ней муку”. — “Ай?! Как можно, уважаемый? Муку? Ай!..” — “Не так трудно, если не хочешь одалживать”. И Химик велел дервишу проваливать. А тот улыбнулся и сказал: “Мне это просто. А попробуй это сделать ты”. И ушел, легонько пыля тростинкой. Химик почему-то очень сильно удивился, потом оглядел полки со склянками и всяким сопутствующим товаром, о чем-то подумал... взял и однажды ушел. И его поглотило пыльное раскаленное пространство Азии и поэзии. Начал он странствовать и писать стихи. И стихи его благоуханнее были склянок с мускусом и розовым маслом на полках парфюмерной лавки. — Ну, это еще, конечно, вопрос — насчет стихов... Но легкость, с какой Химик покинул насиженное место, и загадочность этой вспышки всех захватили.
“Жалко, — сказал Сева, — что он сам не ловил птиц. Или хотя бы записывал их голоса”. — “У него не было магнитофона”, — напомнил Зимборов.
В предисловии было несколько увлекательных историй о странствиях Химика и рассказ о его кончине. Он был схвачен во время нашествия войск Чингисхана. Кто-то из воинов предложил за него тысячу монет серебром. Химик посоветовал своему хозяину обождать, мол, за него дадут больше, он великий поэт. И тогда кто-то в шутку предложил за него охапку сена. Химик обрадовался: да! большего я и не стою! Монгол тут же зарубил его.
Но “Парламент птиц” был скучен и совершенно не оправдал надежд.
Вообще о словаре птичьего языка Сева читал раньше; сообщалось, что голосовая информация птиц весьма значительна; словарь птичьего языка насчитывает сотни тысяч слов, но его еще никто не составил...
“Так не заняться ли этой книгой нам?” — внезапно предложил Зимборов. У Толика ко всему был основательный подход. Он не любил спешки и стремительных решений. И если уж заговорил о книге — значит, хорошенько об этом подумал, все взвесил. Так что идея никому не показалась фантастической, дикой. В самом деле: если Химик накропал что-то вроде “Халифа-аиста”, почему бы им самим не написать интересную и правдивую книгу “Птицы”. Роли легко распределялись: за Севой текст (ошибки исправит Толик), за Охлопковым рисунки: вензеля, пейзажи далеких эпох; ну а Толик будет фотографировать. Начать решено было с самой древней птицы — археоптерикса. Охлопков срисовал с какой-то книги пейзаж юрской эпохи. Сева взялся за перо: “Животные, чьи тела покрыты перьями и чьи передние конечности стали органами полета, — есть птицы. У них нет зубов. А у археоптерикса они были”. Далее следовало углубиться в вопрос происхождения археоптерикса — от кого ему достались зубы, — попытаться описать один день археоптерикса, дать характеристику юрского периода, перейти к третичному... Сева откладывал углубление в суть вопроса. Ему мешали школа, родители, запутанные финансовые дела — он вечно был кому-то должен, вечно искал пару рублей на клетку или какого-нибудь необыкновенного кенаря, его одолевали кредиторы, и если ни Охлопков, ни Зимборов не могли его вовремя выручить — получал заслуженный бланш от заимодавца или от отца, коли заимодавец ему жаловался. Зато Толик трудился как вол. Он фотографировал птиц: синиц, голубей, снегирей, галок, ворон. Особенно хорош был снимок дятла на телеграфном столбе: видно, как крепко он упирается хвостом, с каким мужеством собирается долбануть по просмоленной древесине между керамических чашек с проводами. На обратной стороне фотоснимка надпись: “Редкий кадр, август 197... г., д. Долгомостье”. Все были восхищены. Сева оставил пока юрский период и археоптерикса и, вырвав свободную минутку у Нисона Ясоновича и Ко, начал собирать сведения о дятле.
Дятел оказался большим умельцем. С двух-трех ударов определяет, есть ли под корой вредоносные подпольщики-подкорщики. По весне окольцовывает лунками березы, клены — и, летая от дерева к дереву, слизывает сок. Горло брачными песнями не дерет, как, допустим, лесной конек, исполняющий больше 400 песенок в час, или зеленая пеночка, успевающая выдавать в день на-гора 5000 песен. Дятел мыслит технически. Выбирает хорошо резонирующий сук и бьет по нему, правда, очень быстро, так что весенний воздух раскалывают необычайные округлые трели.
Охлопкову дятел приснился, белый, с алой отметиной на темени, он летал туда и сюда, и из его клюва вырывался парок дыхания, воздух был очень свеж. Сева тут же забраковал этого дятла. Дятлы бывают черные, пестрые, зеленые; белых еще никто не видел. А что, если это какой-то вымерший вид? Ну, у нас же не сонник, заметил веско Зимборов, а строго научная книга. Охлопков мучительно согласился. Но дятла все-таки нарисовал, для себя: белоснежный, в синем воздухе, с красным темечком, из клюва парок...
Но что сказать о главном? о языке дятла?
Язык у него — еще то приспособление: вытягивается, как венгерка, липкий и зазубренный на конце, и он этот гарпун засаживает в дупло, цепляет добычу. Нет, а в смысле звучания? Звучание — барабанный бой. Как у негров, они до сих пор в глухих африканских саваннах переговариваются с помощью барабанов, беседуют. Но он что, вообще
Книга дальше не продвинулась. Времени все-таки на нее катастрофически не хватало. Надо же было и по улицам прошвырнуться, на птичий ряд на рынке наведаться, в кинотеатр сходить. И еще множество всяких дел занимало время. Опять же — Нисон Ясонович. Вот кого Сева мечтал увидеть онемевшим героем Гауфа. Приходишь в школу, первый — немецкий, все садятся за парты, ждут. Дверь открывается и — цоп! цоп! Глядь, а там, где должна быть голова с баками и породистым шнобелем, — ничего, голова же ниже — белая, с длинным клювом, круглыми глазками, дальше — пиджак белый, лохматый немного, брюки дудочкой, красные: Нисон-аист. Трэ-тэ-тэ-тэ!
В очередной раз Сева не стал дожидаться возвращения отца с родительского собрания, прихватил сетку для ловли птиц, еще какие-то мелочи: ножик, фонарик, спички, пустую клетку — и на “дизеле”, пригородном поезде, уехал; шел от станции в темноте, освещая грязную дорогу фонариком, один, без попутчиков, в небольшую совсем деревню Гаравичи, шел, злорадно воображая, как вернулся отец и с