Когда баба в грех пускается, то уже ничего вокруг не замечает. Пока Грепа с лейтенантом крутила, Никиша в погребе голодал. Даже постного масла не было, не говоря уже о хлебе, — варил картошку в кожуре и капусту из бочки брал горстями. Вскоре лейтенант с отрядом уехал, а больше красноармейцы в Тужиловку не заходили. Народ поговаривал, что наши далеко отступили и в деревню скоро войдут немцы.
Бездетная Грепа томилась, думала, дурнела с горя. От Кузьмы некоторые вдовы и солдатки родили, а у Грепы не “зачиналося”. Голосила, зло срывала на муже — возьмет да и не принесет вечером поесть... Или наложит в миску холодной картошки с рыбьим жиром: “Лопай, дезертиришша! Никуда ты не годнай — усе муде сабе в погребе отхладил, заплеснявели твои мужицкие дяла…”
Глухими ночами он выползал, смотрел свои сараи, щупал живность. Куры, когда он посеред ночи заходил в курятник, тихо урчали, словно голуби. Кобель Тузик всякий раз принимался гавкать, но тут же узнавал прежнего хозяина, осторожно помахивал хвостом, долго принюхивался к его валенкам, но уже не подпрыгивал, как прежде, чтобы опереться передними лапами на грудь Никиши.
Кошка шарахалась как от привидения и не давалась погладить.
Ночью в закутах все живое, приятное на ощупь: милые вы мои, лохматые и пернатые! Невидимый горячий поросенок, тюкая копытцами по жидкой грязи, узнавал хозяина, сонно похрюкивал. Молодец, Васек! Своих не выдаем!.. Война для поросенка тоже хреновое дело. И без того короткую свиную жизнь могут укоротить оккупанты проклятые. Да и своим тоже кушать хочется. Надо тебя резать, Васек, а то съедят тебя свои или чужие солдаты…
“Хронт подходя! — шушукаются по утрам у колодца бабы. — Надо, подружки, скотинку сокращать…”
Сам Никиша всегда боялся резать свиней. Руки дрожат, на кровь жутко глядеть.
Зато Кузьма в таких делах ухватистый. Сквозь стены погреба проникал его веселый тенорок: “Счас мы, Агриппина, тваво Васькя оприходоваим!.. — Потом все затихло, наверное, прямо во дворе облапил Грепу, и небось вся улица видит. — Ты, девка, гляди, с немцем не спознайси, а то ведь табе усё равно, какому нехристю давать…”
Лезвие повжикало о брусок, затем раздался истошный визг — конец Ваську!
“Отстань, охальник, всю мине у крове испачкал…” — ругалась Грепа на подвыпившего Кузьму.
“Немец придя, ишшо не так испачкая…”
Дезертир уже собирался вылезти, чтобы поддать хромому охальнику, но не вылез — нету “силов” с картофельной и капустной пищи. Да и опасно — Кузьма спьяну на всю деревню разбрешет, до военкомата слух дойдет… А Грепа молодец, особенная баба, у нее язык всегда на замке.
Ругалась весело на Кузьму и сама была подвыпившая: “Займайся, черт, своим делом — пали борова! Не лезь посеред дня под юбку, а то будя табе пиндюлей!”
Кузьма озирался: “Говорят, хтой-то бродя здеся ночами возля сарая и по задам…”
Вовремя поросенка зарезали. Мясо подъели, а тут и немец в деревню зашел. Грепа спрятала в печурку часы с кукушкой — единственное богатство хаты, когда-то премию от колхоза ей дали за ударную прополку пшеницы.
Зашел патруль из трех человек. Один немец, с виду пожилой, заглянул в печурку, увидел ходики. Повернулся к Грепе, хитро улыбнулся, погрозил длинным страшным пальцем: тик-так! Велел достать и повесить часы на стену — пусть ходят!
СОРОК ТРЕТИЙ ГОД, ЛЕТО
А потом загудело, шандарахнуло! Погреб плясал, земля сыпалась со стенок, по колени в погребе стояла черная вода. Ночами ведром вытаскивал землю, сыпал в воронки от снарядов. Хата уцелела, лишь сбоку солома палилась — водой залили.
Избушку Кузьмы разбомбило в щепки, перешел к Грепе.
На огородах воронки, бабы голосят — без картох останемси!
Летит бомба, воет — бах! Огонь, треск, смерч до неба. Картечью летят картошки — дымящиеся, обугленные, варить не надо. Пахнут теплые клубни серой. Грепа собрала, доварила. Пусть воняют, зато вкусные, молодые!
Ночами Никиша выползал поглядеть. Перестал бояться, что увидят. Да и некому глядеть, злорадствовать — спрятался народ.