ЛЮБОВЬ
В начале улицы Большая Ордынка произрастает огромная тыква.
Сказочная.
Тыкве положено быть круглой, желтой, с торчащим хвостом (за хвост может сойти венчающий купол крест).
Призрачных плакучих богомольцев, затерянных и зарешеченных, уподобим мы тыквенным семечкам. Не одни исправные церковники, а и случайные захожие, кои шасть за порог, пусть бы и туристы в крикливых шортах и с обезьяньими спекшимися коленками, оборачиваются тыквенными питомцами. Пропащие шелушащиеся душонки… Лишь Спас, темный, подпалины, лаковые подтеки, Спас выправит, исцелит. Людишки — семечки. Носит их по Нероновым грязным или вылизанным улицам, пока не прибьет к Спасу. Покайтесь! Уже дурманит парник, раздуваясь. Уже взошли на простецких огородах зазорно яркие плоды. И солнце сблизилось с куполом. И брат ваш, сирый, жалкий, пудреный, семечка семечкой, лежит Куркин во гробике посреди храма, прямиком под куполом, похожим на тыкву изнутри.
Храм, толстый, с желтым торжественным куполом: три придела, в каждом по белой колонне, итого: три, что хранят неколебимый хлад, об их мрамор славно остужать лоб. Но погано застудить. Впрочем, братия, без гайморита нет спасения! Насморочность, хлюпанье носом — чем не аккомпанемент для шелеста риз, звяка кадила и гунливой перепалки свечей?
Выше икон, под размалеванными сводами, приделаны ангелы.
Пухлые, гипсовые, они тянут вниз слепые мордочки.
Андрея, умытого, уже легко запыленного, в жмущей черной рубахе и с лиловыми тенями подглазий, примяла в то утро трусость. Отваги хватило — добраться подземкой до заветного храма, но один вид целых пяти автобусов, подгребших к чугунной ограде и замерших, вызвал удушье. Автобусы онемели на пеке солнца, окна в шторках, черный трафарет по желтым корпусам.
Худяков крался внутренностями храма, меж волокон скупого света, дневного и огненного, и мечтал раствориться, не попавшись никому. Люд медленно сосредоточивался.
Куркин! Вдали, вдали, все четче, а вокруг малознакомые рожи, и залегший… Атеист-гомик лежал к золотому алтарю ногами.
Андрей достиг трупа и разглядел перевернутым. Бумажка, обвивавшая лоб, извещала о чем-то издревле-плачевном.
— Погоди, ты с ним бывал! Он еще водочки заказывал! Нет, всегда “Сок”! И подмигнет. “Сок с подмигиваньем”, я называла! Пол-сока, пол-водки!.. А я про панихиду в газете прочла! Меня из газеты выжили! Правды боятся! Вместо меня Гальку взяли, отравительницу! Сына моего выжили, меня за ним! И Петра Васильича угробили! Он ведь меня любил. Ты на поминки поедешь? Сегодня многих потравят!
Энгельсина.
— Не был я с ним, — шипел, отступая от гроба.
— Поехали! Со мной поехали! Я поминки заготовила, отдельные! Объедение!
Ее внимание переключилось. Храмом брел редактор “Гапона”, в кожаной тужурке, задумчиво, манерно, как бы по-домашнему (разве без ковыряний в носу).
— Палач! — выдохнула повариха, вдохновенно мотнув грудями. — Изувер!
Редактор замер, попал глазами в Андрея, смятенно узнавая. Андрей нерешительно передвинул правый штиблет.
— Палач! Чтоб тебе битого стекла в кофе насыпали!
Подскочил длинный мужик в угольном, свежо блестящем костюме. Обхватил. Поволок, выигрывая за счет роста.
Хор потек.
— С ума сошла. Привет. Ты нужен. Разговор к тебе. — Редактор обернулся. Мужик, за минуту выдворивший стряпуху, одышливо приблизился. — Наш начальник контроля. Николай Степаныч.
Мужик жал руку железно: