Невольно смеясь от радости, мы говорили только о пустяках, чтобы нечаянно не омрачить волшебный вечер. Женя рассказывала смешные случаи из жизни иерусалимской мастерской, куда она каждое утро (исключая, конечно, шабат) уезжала что-то шить; я развлекал публику своими путешествиями и приключениями, и как-то само собой обнаружилось, что я уже объехал всю Европу, а Женя ни разу не выезжала дальше своей портняжной. Что бы, интересно, сказал тот заокеанский агитатор, который зазывал ее из деревенского захолустья в огромный открытый мир? Впрочем, мне ли не знать, что с хорошей грезой никакого мира не надо!

И все, что от проповедников этих грез требуется, вдруг подумалось не в тон, — это уважать чужие грезы, понимать, что и другие находятся в точно таком же положении: не надо быть идеалистом в своих делах и рационалистом в чужих.

Но я постарался поскорее проглотить и забыть об этой песчинке, так некстати скрипнувшей на разлакомившихся зубах.

— Давно хочу спросить — кто это у вас на стене? — поспешил я смыть низкие помыслы, указав на большую фотографию, с первого же мгновения привлекшую мое внимание.

Сначала мелькнула мысль, что это дядя Сюня, но я тут же сообразил, что Миша не допустит у себя в доме конкурирующих фантомов. Однако, вглядевшись, я понял, что это не может быть и Мишин покойный отец: в советское время разве что сумасшедший осмелился бы увенчаться кипой и утонуть в такой бородище, — скорее всего, это действительно был кто-то из отцов, но отцов нации, Герцль или еще кто-нибудь в этом роде. (Господи, да ведь у Миши же отец русский, Редько…)

Женя сделалась торжественной. Она подвела меня поближе, чтобы я мог как следует разглядеть этого круглолицего, меланхоличного еврея.

— Это святой мученик Барух Гольдштейн, да будет благословенна его память, — благоговейно произнесла она. Ее лицо — такую выразительную игру мне случалось видеть только в немых фильмах. Но увы — это была не игра. Это было непритворное выражение неподкупной праведности.

Моя кожа, побежавшая мурашками, раньше меня догадалась, о чем идет речь: я был готов к почтительности, я уже заранее ее испытывал, но — с подобным придыханием можно было говорить только о каком-то страшном убийце: почитание созидателей не требует такой выспренности. Неким шестым или одиннадцатым чувством я постиг, что речь идет о прогремевшем на весь мир докторе, который в какой-то священной пещере, что ли, перекрошил из автомата чуть ли не тридцать стоявших на карачках арабов, да еще около сотни продырявил, — к сонмищу моих воспоминаний-истязателей присоединился из телевизора еще безвестный арабский старикан, беспомощно разводивший руками…

Не подумайте, я не слюнтяй, я вовсе не считаю, что убивать людей нельзя нигде, никогда, ни при каких обстоятельствах, — можно. Но! Нельзя убивать с торжественным видом, с ощущением собственной непогрешимости! С забвением того, что ты все равно творишь ужасное и отвратительное дело! Ярость, бешенство, отчаяние, безумие еще могут пробудить во мне какое-то горькое снисхождение, — но неколебимая торжествующая Правота!.. Это самое удушающее, что только есть на свете. И уж кто нигде, никогда, ни при каких обстоятельствах не должен чувствовать себя безоговорочно правым — это еврей. Правый еврей — это чавкающая пустыня, сладкая соль, распутная монахиня. Дело еврея — вечно сомневаться, ничего не знать окончательно. Да, конечно, уж мне ли не понимать, что человек может быть спокоен и счастлив лишь в качестве автомата, не ведающего сомнений, — но счастье автомата — не еврейское счастье! Что? Другого счастья не бывает? Значит, обойдемся без счастья!

Все это промелькнуло в моей душе в доли мгновения, но я, уже начиная задыхаться, попытался удержать стремительно улетучивающуюся атмосферу доверия и единства.

— Все-таки убийство не должно быть частным делом. Этим должны заниматься какие-то специализированные органы — армия, полиция… Подверженные какому-то контролю…

Я всячески старался показать, что мне нелегко произносить подобные либеральные трюизмы, бесспорно известные моим собеседникам и так же бесспорно ими разделяемые.

Хозяева понимающе посмотрели друг на друга и грустно усмехнулись моей наивности.

— Ты что же, веришь тому, что пишут в газетах? — словно пятилетнего несмышленыша, ласково спросила меня Женя. — Он же стрелял не в мирных арабов, у них там под коврами был склад оружия, они собирались перебить евреев…

— Тогда надо было сообщить в полицию. — Я старался оставаться кротким и доверчивым.

— В полицию… — Они переглянулись и хмыкнули так, словно дело по-прежнему происходило где-то на просторах нашей социалистической родины.

— Так что же — полиция не вмешивается, газеты молчат… Значит, уже и в Израиле власть захватили антисемиты? — борясь с удушьем, умолял я их отвечать мне словами, а не сострадательными взглядами. Однако ничего, кроме взглядов, не получил. Они, стало быть, и здесь вошли в горстку истинно правых, которым одним ведома высшая и окончательная истина. Уже и знаменитая израильская полиция им нехороша…

Стараясь защитить тех, с кем я так жаждал слиться, от неудержимо нараставшего отчуждения, уже грозившего перерасти в гадливость, я попытался выцарапать из них осуждение хоть какого-нибудь

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату