их перекрестил бы я
а потом облокачивался на стогна твоих площадей Эль-Кудс
искупив
Грех Первородства и все прочие из паскудств...
Во второй части стихотворения субъектом речи становится уже не сниженный двойник апостола, а библейский пророк — полушут-полумудрец. Соответственно меняется и предмет разговора — то, что начиналось как спор между Ветхим и Новым Заветами, оборачивается тяжбой поэта с Богом за народ Израилев. Причем, в отличие от пророков Танаха, герой “Послания” обращается с обличениями и угрозами не к народу, преступившему заповеди, а к Богу, отвернувшемуся от Своего народа. Парадокс ситуации в том, что, по Генделеву, как еврейский народ не может существовать без Господа, так и Он не существует без народа. Бог и Его народ неразделимы, более того, несколько заостряя генделевский пафос, можно сказать, что смысл существования Бога — в обеспечении существования Израиля3. А потому, отрекаясь от народа, выдавая его на уничтожение, Бог подписывает себе смертный приговор:
Так что выйдя на гладкое место плац
с листа
я обращаюсь к тебе: Барбух мой Атба
Царь Всего-и-Прочего Господин
был Ты Бог и Господь Твоего народа
а хочешь ходить один будешь ходить один
но отсюда не быть тебе
так господин и знай
Барух Ата Адонай!
Потому и финал “Послания” — возобновление завета между Богом и народом Израиля (“Эй, дурачок-Ицхак! знаешь пастбище на откосе / там пропал ягненок / беги расскажи отцу!”) — выглядит спасительным не столько для народа, сколько для Бога.
“Послание” во многом построено на попытках дискредитации новозаветной формулы “Бог есть любовь” (“Бог есть любовь / и / пока она есть / но / Бог-то Он есть / а любовь лишь пока она есть / Бог ест любовь / пока стоит аппетит как жрет кислород пожар / Господь Велик Элоhим Гадболь но Аллах Акбар”). В стихо-творении “К арабской речи” поэт обозначает альтернативу:
Поучимся ж у чуждого семейства
зоологической любви без фарисейства
а
чтоб
в упор
взаимности вполне
бог-Мандельштам
уже не можно обознаться
в Любви
как судорогой сводит М-16...
Полемика с мандельштамовским “Поучимся ж серьезности и чести / На Западе, у чуждого семейства” (“К немецкой речи”) вполне очевидна. Касается она, однако, не столько самой идеи учиться у врага, сколько предмета обучения; традиционные “общечеловеческие” ценности заменяются зоологическим инстинктом.
Собственно, и желание вырваться из русского языка и русской культуры (“Мне так хотелось бы