В школе на уроках музыки забавный лысый баянист по фамилии Рукосуев обучал младшие классы хоровому пению и устраивал после уроков так называемые музыкальные часы, посещаемые некоторыми учителями и даже кое-кем из пятерки под руководством Марины, обожавшей романс Демона, часто передаваемый по радио. Рукосуев рассчитывал, что популярная классическая музыка постепенно войдет в обиход, он страстно проповедовал ее, вместо того чтобы дать слово ей самой, уж слишком долго длилось его вступительное слово с комментариями к тому или иному произведению, звучащему под иглой проигрывателя. Рукосуев надеялся, что расширяющиеся круги звуковых дорожек будут охватывать все большие слои учащихся и преподавателей, и в конечном итоге Первый концерт Чайковского и ре-минорная токката Баха перевоспитают темные массы, орущие на улицах “Расцвела у окошка белоснежная вишня…”. Но количество слушателей не увеличивалось; некоторых учащихся на музыкальном часе удерживал не Бах, а суровый учитель физики Георгий Петрович, очень сильный предметник, на благосклонность которого рассчитывали некоторые старшеклассники, мечтающие о хорошем аттестате. Георгий Петрович посещал музыкальные часы из уважения к своему шахматному партнеру Рукосуеву. Оказалось, Саша тоже иногда бывал на вечерах Рукосуева.
Ксения Васильевна первой нарушила затянувшуюся паузу: “А вот я плохо знаю творчество Генделя…” Юра немедленно отозвался: “Ты, мама, забыла, — мы слушали с тобой „Мессию”. Тебе еще понравилась там часть под названием „Аллилуйя””. — “Верно, а я и запамятовала”, — обращаясь к Саше, сказала Ксения Васильевна. Саша в знак того, что охотно прощает ей эту забывчивость, наклонил голову. “Юра, поиграй нам…” — попросила сына Ксения Васильевна.
Домой Лида возвращалась в сопровождении Юры и Саши. Слишком много впечатлений свалилось на нее за один вечер, огромное количество дробей, которые не сразу приведешь к общему знаменателю. В очертаниях поздней осени была сумятица, невнятность, усиленная туманом и слабым дождиком. Слабый свет фонарей освещал ночь сверху, а снизу ее, как китайские фонарики, озаряла прилипшая к асфальту золотая листва, с которой медленно сходили краски, приникая к застывшим в земле корням растений… И вдруг могучий порыв ветра взметнул широкую волну кленовых, березовых, тополиных листьев, как перелетное беспокойство — стаи грачей, жаворонков и зеленушек; ветер вырвал из рук Юры Лидин зонт, взмывший в туманный воздух. Зонт поплыл вместе с темными листьями, похожими на нотные значки, по течению ветра. “Спорим, зонт упадет за детсадом”, — азартно сказал Саша. “Опустится на крышу”, — бодро отозвался Юра. Мальчики замерли на месте, забыв о Лиде. “Спорим, зацепится за провода”, — спустя какое-то время произнес Саша. “Нет, прибьется вон к тому балкону”, — изменил свое мнение и Юра. И вдруг все успокоилось: развевающиеся на ветру деревья выпрямились, красные соцветия рябин засветились на фоне белых стволов берез, взвихренная в небо листва стала медленно опускаться на землю, не долетев до речки Тьсины. Зонт величественно, как парашют, спланировал на крышу детсадовской беседки. Саша обрадованно стукнул кулаком по ладони. “Ну что я говорил? Угодил в детсад!” — “Ты говорил — за детсадом”. Они заспорили. “Может, кто-нибудь принесет мне зонтик?” — напомнила о себе Лида. Мальчики переглянулись и устремились за зонтом. Лида подождала, пока они вернутся к ней с добычей, удивляясь, как быстро ветер ощипал осенние деревья. Только дуплянки чернели на них.
Дома родители засыпали ее вопросами. Удалось ли ей произвести приятное впечатление на Ксению Васильевну? О чем говорили за столом?.. Лида знала, что с предками ухо надо держать востро, в особенности когда они пребывают в состоянии благодушного перемирия, что случалось не так уж часто. Она пересказывала их разговоры, не давая возможности дифференцировать речь Ксении Васильевны, Юры и ее собственную, чтобы они не могли судить о степени ее находчивости. Только так с вами и надо разговаривать, думала Лида: гнать волну, как Посейдон на Одиссея, не давая возможности перевести дух, говорить, пока не попадают со стульев. “Да, ты с пользой провела вечер”, — утомленный ее напором, заметил отец. Лида закашлялась и показала жестом, что устала. Родители покинули ее комнату, уважительно прикрыв за собою дверь. Приступ кашля прошел, и Лида попыталась восстановить промелькнувшие образы в их мимолетной свежести: Сашины жесты, слова, интонации, интригу с Генделем, чай с незабудками, обстановку Юриной комнаты; закрепить в памяти то, что следует выдать родителям, пересортировав события, и то, что надо оставить себе в награду за труды промелькнувшего как сон вечера. Ночник, горевший на комоде, простирал слабое крыло света к 21-му офорту Гойи, освещая страдальческое личико полудевы-полуптицы, в крылья которой впились зубами существа с львиными мордами и задумчиво-алчными, горящими в полутьме очами, над которыми возвышалось подобное им, уже насытившееся чужим страданием существо с возведенными к небесам глазами. Создавая свои офорты, Гойя распоряжался источниками света так, чтобы натуру можно было истолковывать двояко, и непонятно было — кто жертва, кто палач, свет поддерживал в зрителе чувство неопределенности, размывая настроения и качества того или иного персонажа; вполне возможно, полудева была та еще штучка, пока ее не отловили задумчивые львы, детенышей которых она употребляла в пищу.
“Так о чем вы говорили за столом?” — осведомилась мама. Ей, должно быть, представлялся стол, украшенный беседой, как поросенок с хреном и судаком, запеченным в грибном соусе, стародавнее застолье, где говорят о Генделе, прохрипевшем со смертного ложа арию из “Мессии”, или умирающем Моцарте, пропевшем слабеющим голосом песенку Папагено, или угасающем Бетховене, пригрозившем молнии кулаком, — застолье, напоминающее пьесу Глинки “Воспоминание о музыке”, в которой один такт написан в миноре, другой — в мажоре, в миноре-мажоре, кусок жареной печени заедается предсмертной запиской Шопена, умоляющего отвезти его сердце на родину, отварной язык запивается предсмертным стаканом холодной воды Чайковского, в котором роятся холерные бациллы… Отварной язык проварили в десяти щелоках, прежде чем граф Кастильоне или Джованни Боккаччо вложили его в засохшие уста десницею кровавой Лауретте или Андреуччио, оттого их речь полна блестящего юмора, искрометной находчивости, слова выстроились в блестящем порядке, как воины на параде. О чем бишь говорили за столом?.. За столом велась детская игра со стульями: дети бегают вокруг своих маленьких стульев, а когда воспитательница хлопнет в ладоши, все должны шустро плюхнуться на свои сиденья, занять свое место под солнцем, а некая разиня так и останется без стула, не проявив должной ловкости, — и простоит всю жизнь на ногах. Не хватило места, вот и славно; говорил же Шуберт, то и дело роняя на рваное одеяло очки, подвязанные шнурком: “Не прерывай своего движения; будь добр, но будь одинок”, — и этот совет стоит десятков тысяч советов.
Мама учила Лиду, что культурный человек в гостях не должен озираться по сторонам и разглядывать убранство комнат. Сидя за столом, не опираться на спинку стула, не искать других точек опоры, кроме как в самом себе… Ответ у мамы был готов: таким образом человек, независимо от своих намерений, чинит суд над окружающей обстановкой. Знак хорошего тона, говорила мама, — следовать интересам хозяев, которые сами обращают внимание гостя на тот или иной предмет. Лида держала позвоночник прямо и когда пила чай с незабудками, и когда слушала Юрину игру, и когда рассказывала хозяевам, что они с родителями раз в месяц обязательно выезжают в областной центр