похожие на воду и масло, но уж никак не сплав… Страдание и страсть не вступали в реакцию, как магнит Парацельса с семенами цинний, и именно на почве этого возникала трагедия. Но некий архитектор с нивелиром в руке заложил динамит под фундамент домов — хиромантию, проступающую из недр культурного слоя, в котором погребена древняя цивилизация, ориентировавшаяся по звездам, морской гальке и линиям руки, а маска Ли Кея, сначала уравновешенная маской Хао Као, а потом, когда в чашу условно белой маски посыпались легкие, как семена трав, гирьки балов, маскарадов, клавирных концертов, зародышей времени, которому не дали созреть в скорлупе, растворилась в кротовьих норах Парацельса. Страдание не скрещивалось со страстью, как семена циннии с магнитом, и страсть не имела возможности срастись со страданием, как медь со свинцом, маски действовали автономно, как это принято в традиционном китайском театре, в котором бамбук мог прорастать сквозь человека, но маска оставалась неприкосновенной. Страданию и страсти нужны были посредники, чтобы превратить и то и другое в гремучую смесь; второстепенные герои, серые кардиналы миманса, голоса за сценой, кушать подано, которые на самом деле и правят миром, лечат мир по старинным рецептам Парацельса магнитными бомбами, зарытыми в цветах, чтобы обеспечить ему абсолютную безопасность, хотя мир и безопасность — такая же нелепость, как смесь свинца с медью… Лида читала книжки и видела, как линии ладоней героев буйной вьюгой сносило в сторону смерти, потому что Ирен не могла договориться с Филиппом, а Ролан — с Нанеттой. Март был вьюжным. Вьюга горестно завывала по ночам, покрывая ороговевшими гребнями слежавшийся снег, разрывая в клочья письмо Саши, разнося клочки-закладки по разным адресам — то в сад Альбины, то в особняк Ирен; чтобы заглушить ее вой, Лида слушала пластинки. Ван Клайберн играл Чайковского горячим необузданным звуком, как положено романтику, соединяющему страсть со страданием. Дину Липатти, линия жизни на ладони которого давно смешалась с землей, перемешанной с семенами цинний и гвоздик, играл вальсы Шопена сдержанно и величаво. Дину давным-давно умер, а Ван жив по сей день, один захотел вытравить из музыки Шопена так называемый “романтизм”, блуждающий в запущенном саду Альбины, и сердце его не выдержало, а другой поплыл по течению необузданного звучания концерта Чайковского, спасая свою жизнь. Чтобы сохранить сердце, художнику следует направить необузданную стихию в несгораемый сейф романтизма, любезного публике, а не помещать его на сгораемые счета самой жизни, как это делал Дину Липатти.
Валентина Ивановна сказала: “Гарусова, задержись после урока, пожалуйста”. Все ушли, а Лида села перед столом Валентины Ивановны — на место Наташи Поплавской. Она представляла, о чем пойдет речь, и ей было неловко за Валентину Ивановну, которая сейчас думает, как подступиться к разговору о причинах ее плохой успеваемости. Валентина Ивановна протянула ей свою авторучку. “Вот — конкретная вещь. Ее можно подержать в руках. То, что нельзя взять в руки, отложи на потом. Прежде чем закончатся мои красные учительские чернила, ты должна решить мне все задачи”. Она назвала номера задач. Лида послушно записала их в своей тетради. “Закончатся красные чернила, наберешь синие. Ничего не нужно, надо только быть добросовестной и ответственной. Запомнила? Это очень древний рецепт — с его помощью вылечиваются болезни и зарастают раны. Сохрани мою авторучку”. — “Я когда-нибудь повешу ее на елку”, — пообещала Лида, удивляясь, что Валентина Ивановна ни слова не сказала о ее плохой успеваемости и о том, что она тянет класс назад. Казалось, что учительница думала только о Лиде, как это происходило в один-единственный день в году — когда они наряжали елку. Валентина Ивановна во время разговора смотрела себе на руки, точно на ее ладони стояла, как елочная игрушка, невесомая судьба Лиды — оппозиционно настроенной к классу девочки, которую она прежде не жаловала. Когда рука Валентины Ивановны легла на бедную Лидину голову, произошло чудо: прикосновение ее пальцев к Лидиным волосам уничтожило память о Сашиных пальцах, перебирающих ее пряди. Лида почувствовала, как выпали из чаши ее страдания тяжелые гири — Юра, Алексей Кондратович, Ксения Васильевна, а в чаше страсти оказалась пустота с обрывком слова “желание”, сросшимся с гелиотропами и туберозами мертвой Альбины… Все прояснилось. Летние бабочки улетели. Заключенных освободили, картина Ван Гога висит в музее. И тут началось бурное таяние снега. Лиде хотелось закрепить память о руке Валентины Ивановны, отведшей от ее волос пальцы Саши, и удобный случай скоро представился.
Если Лида верно оценила советы Валентины Ивановны, суть которых сводилась к зримым вещам, к магическим действиям, ей следовало откупиться от прошлого символическим и в то же время конкретным жестом, как это сделал до нее Саша, переменив одну рубашку на другую. С тех пор как он расплел ее косу, Лида ощущала себя пойманной бабочкой — изображала подобие жизни, но сняться с проткнувшей сердце иглы не могла. Лида засела за уроки. Физик вскоре перестал называть ее “балдой”. У нее в запасе были и другие магические действия. Она старалась убрать свидетелей того, что было. Люди убрались сами. Клочки письма Саши растворились в тексте различных книг. Свои коньки Лида отдала Кате. Дело оставалось за проклятым городом. Подобно тому, как Саша расплел ее косу, теперь надо было расплести все их запутанные маршруты, вернуть улицам города геометрическое благонравие... Она вдруг решила первой в этом сезоне обновить плот — тот самый плот в запущенном парке, за который ругал ее Саша. И день для этого Лида выбрала подходящий — день рождения Нади, совпавший с Днем птиц, с которого у них с Сашей все началось…
Со стороны горизонта дымчатые тучи сгущались над багровым закатом, где полыхало зарево завода. Солнце зашло, дышащие края облака медленно обежало льдистое пламя — и погасло. Контуры туч еще фосфоресцировали лимонно-мглистым светом, как процарапанные гравировальной иглой в слое кислотоупорного лака, но вдруг все небо залило туманом, облако слилось с тучами в сплошной свинцово- серый волнистый покров, освещенный багровыми вспышками. Задул верховой ветер, волнуя вершины деревьев, когда Лида достигла озера. Села на крайнюю доску мостков и склонилась над водой, рассматривая контур своего лица, такой далекий и такой загадочный. Эта дева с волосами-водорослями — ее обретенная на берегах летней Тьсины подруга, смешанная с речным песком и смытая набегающими волнами времени. Но движение времени неостановимо, волны его идут и идут на берег, — и вот уже Лида не видит в темнеющей воде ни песчаной девушки, ни ее разметавшихся зеленых скользких волос...
Она ступила на плот и, оттолкнувшись от дна шестом, спустя минуту оказалась на середине озера…
Сумерки вокруг нее с каждой минутой сгущались. Лида достала из кармана куртки фонарик, посветила на плот и увидела на досках нарисованное черной масляной краской сердце со словом ХИГО, окруженное мечами… Как это она сразу его не заметила? Лида наступила на чье-то сердце, поправ его ногами. Надвигающийся мрак спрятал за темными стволами дубов гипсовые статуи, развалины усадьбы, качели… Лида вдруг заметила сгущение тьмы среди стоящих на берегу деревьев и почувствовала исходящую из их глубины угрозу, прежде чем три человеческие фигуры отделились от непроницаемой стены дубов…
Лида погасила фонарик. Три человеческие фигуры приблизились к краю озера. Каждую из них померкший воздух высек в тумане, как статую. Одна из фигур указывала на Лиду, стоящую посреди озера, как видение Белой Дамы. Другая — присела у берега на камень, вытряхивая из ботинка песок. Третья — неподвижно замерла, слившись со стволами деревьев. Белевшие в темноте лица были обращены к Лиде, оказавшейся в центре компании — словно ось волчка, вокруг которого кружило озеро с топчущимися на берегу фигурами, и Лида от страха (она мигом вспомнила все то нехорошее, что говорилось о ночном парке, в частности — Сашей) не сразу поняла, что находится на воде с плавающими в ней, еще не